– Что же это такое, откуда здесь этот монах? – нетерпеливо спросила шепотом Глафира.
– Я не знаю, – отвечал Ропшин.
– Узнайте.
И, оставшись одна, она старалась успокоиться и заставляла себя равнодушно смотреть, как мужа уложили в гроб и поставили на катафалк.
Ропшин принес ей известие, что монах этот захожий сборщик на бедный монастырь и живет на селе третий день.
Глафира послала ему десять рублей и внимательно в него всматривалась, когда он подошел ее благодарить; монах был человек как человек, с добрым, красным лицом, веселыми голубыми глазами и запахом вина и елея. Это несомненно был тот самый монах, которого она испугалась в час убийства.
– Это вы приходили ко мне вчера?
Монах, извиняясь, отвечал, что это точно был он, и что он зашел в комнаты по ошибке, потому что не знал дороги в контору.
Глафира еще дала ему ассигнацию и потом, придя к себе, спросила Ропшина о мундире:
– Зачем на него не надели его новый дворянский мундир?
– Зачем же новый закапывать в землю, когда этот был испорчен и никуда более не годился? – отвечал Ропшин.
– Испорчен? Неправда, я его осматривала, и он был цел.
– Да; один есть и целый, а этот распорот.
– Каким же образом, кто его мог распороть?
Ропшин махнул рукой и сказал, что до этого не доберешься, а по подозрениям выходит, что толстый кондитер Иван Савельев, желая дразнить Сида Тимофеевича, брал этот мундир у гардеробщика, и чтобы влезть в него, распорол его спинку.
– И вы потому его и надели на покойника?
– А разумеется: зачем терять хорошее платье?
– Да вы совсем немец, – произнесла Глафира удаляясь.
Ночь она провела лучше прежних, но на рассвете пробудилась от странного сна: она чувствовала опять какие-то беззвучные движения и видела какие-то беловатые легкие нити, которые все усложнялись, веялись, собирались в какие-то группы и очертания, и затем пред ней вдруг опять явился монах, окруженный каким-то неописанным, темновато-матовым сиянием; он стоял, склонив голову, а вокруг него копошились и на самых плечах у него вили гнезда большие белые птицы. И он был так тих и так грустно смотрел ей в глаза и шептал:
«Ну, вот я сдержал мое слово; ну, вот я явился».
«А, я знаю, кто ты: ты Светозар Водопьянов», – подумала в ответ ему Глафира и с этим проснулась.
Непродолжительный, но крепкий сон и это тихое сновидение ее успокоили: она не хотела долее оставаться в постели и сошла вниз навестить гроб.
Утро еще чуть наменивалось на небе, в комнатах было темно, но люди уже встали и шла уборка: в зале при покойнике был один дьячок; он зевал предрассветной зевотой и едва бормотал. Глафира Васильевна постояла, поклонилась гробу и ушла бодрая, крепкая и успокоенная. Нервы ее окрепли и страхи смело как рукой. Через два часа был вынос в церковь. Утро ободняло и перешло в красный и морозный день; готовился вынос; собрался народ – все собралось в порядке; вдова снова сошла в зал. Священники облачились, у чтецкого аналоя стоял Сид и молился, читая без книги: «Расторгнем узы их и отвержем от нас иго их. Живый на небеси посмеется им и Господь поругается им». Сид был тих сам и точно утешал покойного в последние минуты его пребывания в доме. Гроб подняли и понесли: шествие тронулось и в нем оказался участвующим и Горданов. Он шел издали и не искал случая подойти к Глафире.
Вот и храм: небольшая сельская церковь переполнилась людьми и воздух в ней, несмотря на довольно высокий купол, стал нестерпимо густ; солнце било во все окна и играло на хрусталях горящего паникадила, становилось не только тепло, но даже жарко и душно, головы начинали болеть от смешанного запаха трупа, ладана, лаптя, суконной онучи и квашеной овчины. Чем долее, тем это становилось несноснее, и когда при отпевании все наполнявшие церковь взяли в руки зажженные свечи, Глафире стало казаться, что в насыщающемся дымом воздухе, как будто опять что-то носилось и веяло. Привычные головы и спокойная совесть еще кое-как переносили эту удушающую атмосферу, но Глафира совсем была готова упасть. Она не раз хотела выйти, но боялась выдать себя этим кому-то и в чем-то, а через несколько времени она была уже до такой степени вновь подавлена и расстроена, что не понимала самых простых явлений: сторож полез было по лесенке, чтоб открыть окно, но лесенка была плоха и он, не долезши, упал. Глафире казалось, что это так и следует. В народе заговорили, что «он не пущает»: ее интересовало, кто это «он». В отпевании она только слышала возгласы: «Боже духов и всякие плоти», «паки и паки» и опять слова: «Боже духов и всякие плоти» и опять «паки и паки», и еще и еще «Боже духов!» и «увы мне, увы, земля я и пепел; поношенье и прах»… Ужасно, тяжко, невыносимо до крайности: лоб ломит, силы оставляют, а куда-то всеобщая тяга; в тесноте пред Глафирой расчистилось место: между ею и гробом уже нет никого, ее шлют, ей шепчут: подходите, идите проститься!