Поручик Сибильский подъехал к фельдмаршалу, в свою очередь, смотревшему на него не без изумления, он отдал воинскую честь и без всякого выражения на своём усталом и напряжённом лице проговорил:
— Я просил бы позволения вашего высокопревосходительства принять на себя на сегодняшний день командование вон той батареей. Я держал пари с прусским лейтенантом Борницем, взятым в плен вчера вечером, что буду принимать участие в ближайшем бою, сидя в кресле. Мне хочется выиграть пари, а потому я, к своему крайнему сожалению, не могу предложить это кресло, найденное мной с таким трудом, дамам; я прикажу поставить его на ту батарею и клянусь вашему высокопревосходительству: пока я буду сидеть в нём, к нашим пушкам не подойдёт ни один пруссак.
Некоторые из генералов покачали головой; время казалось им не подходящим для шуток; но Апраксин, смеясь, воскликнул:
— Прекрасно! Я не хочу быть виновником тому, чтобы офицер русской гвардии проиграл пари пруссаку.
Он приказал одному из адъютантов съездить на батарею и распорядиться передачей командования Сибильскому.
— Благодарю ваше высокопревосходительство, — проговорил последний, — но я выиграю пари легко, так как боюсь, что пруссаки вряд ли рискнут приблизиться на выстрел моих орудий.
Он повернул лошадь и поехал так же медленно, как и подъехал, к батарее; солдаты последовали за ним с креслом. Было видно, как Сибильский поставил это тяжёлое седалище на батарее и уселся затем на него; до фельдмаршала долетело громкое «ура» артиллеристов, поражённых хладнокровием и вызывающей смелостью молодого офицера. Вся равнина перед русскими форпостами лежала всё ещё в глубокой тишине, но на ней поднимался теперь густой белый туман, уходивший в виде каких-то приведений навстречу высокому солнцу.
В это время наконец на левом фланге русских войск раздался первый пушечный выстрел, и в то же время вся опушка леса позади Гросс-Егерсдорфа покрылась рядами неприятельской армии, выступавшей из-за леса. Она выстроилась в длинную, прямую линию, с кавалерией на флангах, пехотой в центре и артиллерией, расположенной в разных местах. Некоторое время она передвигалась в полном молчании; фельдмаршал и все его офицеры смотрели на неё в бинокли. Но различать войска становилось всё труднее и труднее, так как туман сгущался всё более и более, солнце скоро оказалось подернутым точно матовой вуалью; сквозь туман всё реже и реже сверкали прусские штыки. Под покровом этого тумана прусские батареи заняли свои позиции; русский же фронт был вовсе неподвижен; генералы находились во главе своих частей, а офицеры и солдаты пытались проникать взорами сквозь туман. На всей огромной равнине царила такая глубокая тишина, как будто на ней не было ни души человеческой, можно было думать, что эта местность — пристанище глубочайшего мира.
Вдруг в тумане, окружавшем дорогу между Гросс-Егерсдорфом и Даупелькеном, блеснуло несколько жёлто-красных молний, а немедленно за ними загремел ужасный грохот, казалось, что раскрылась сама земля, чтобы поразить людей ужасом и отчаянием. Через минуту туман в этом месте разорвался и русские увидели прусские пушки с копошащимися около них тёмными фигурами артиллеристов, затем всё снова скрылось за густыми клубами белого дыма. Вот зарокотали и оба фланга прусской армии, а скоро к пушечному грому присоединилась и дробь ружейной перестрелки. Эта ужасная музыка смерти недолго оставалась на русском фронте без ответа. Первой заговорила батарея поручика Сибильского, прусские ядра взрывали землю перед русскими позициями, и несколько солдат упало; батареи гремели со всех сторон. Смерть приступила к своей роковой жатве, между тем как густой туман всё более и более обволакивал поле ужаса, так что с холма, на котором находился фельдмаршал, еле-еле можно было различить ближайшие полки.
— Сколько шума! — недовольно воскликнула мадемуазель Нинет. — А кроме того, ничего нельзя видеть, нет, ради такого сражения не стоило путешествовать Бог знает куда и вставать сегодня так рано. В таком тумане и не увидишь пруссаков, а мне хотелось бы, — смеясь, прибавила она, — забрать парочку их в плен. Я поставила бы их в Петербурге у дверей своего дома.
Фельдмаршал не смотрел больше в бинокль, так как всё равно было бы бесполезно пытаться проникнуть взглядом сквозь становившийся всё гуще и гуще туман; он лишь, склонившись к шее лошади, прислушивался всё серьёзнее и внимательнее.