Все, похоже, шло к тому, что вот-вот вызовут в суд. 18 апреля 1908 года из Виленской судебной палаты пришел запрос: на какой адрес слать ему копию обвинительного акта. Кастусь ответил, чтобы высылали на Миколаевщину, и стал собираться домой.
— Ваша Поповка — славное местечко,— сказал он Гордзялковскому,— да вот видите, как тут все оборачивается.
Надо было ехать искать хорошего адвоката.
Мать
На сердце у матери было неспокойно. Истопив печь, она вышла в огород и стала выбирать свеклу. Но дело не ладилось, все валилось из рук. Не отпускали тревожные мысли: «Это же сегодня суд... Как там Кастусь? Отпустят его или нет?»
Решила сходить к Варейчихе: может, карты скажут, что ждет сына. Она распрямила спину и пошла в хату помыть руки.
Старая корчма показалась на этот раз особенно большой и неуютной. «Сарай, как есть сарай». Это ощущение усиливалось еще и тем, что дома никого не было: дядька Антось с Владиком косили отаву, Юзя с Леной пошли жать ботву на картофельной делянке в Пожарнице (так всегда делалось перед копкой), Юзик пас коров, а младшие играли где-то на соседнем дворе.
Мать посмотрела на пустые стены, и взгляд ее задержался на Кастусевых книгах, сиротливо лежавших высоко на полочке. До боли сжало сердце. Она вытерла рукавом слезу и прошла в светелку, где на комоде стояла новая фотография сына. Снимок был сделан нынешним летом по возвращении из Поповки.
Кастусь спокойно и сосредоточенно смотрел на мать. В глазах были задумчивость и немой вопрос о чем-то важном, красивые черные усики, закрученные вверх, как-то по-особому подчеркивали серьезное выражение лица. Ганна, глядя на высокий, с наметившимися залысинами лоб сына, подумала: «В наших, в Лёсиков пошел, будет, как мой тата, лысым...»
— Как ты там, сынку? — вслух произнесла мать.
Она долго разговаривала с сыном, вдоволь поплакала, припомнила, что ей приснилось минувшей ночью. Будто бы явился с обхода покойный Михал, повесил ружье в угол и говорит: «Ты слыхала, мать, что затеял наш Костик? Просит слать сватов к Алесе Воробьевой. А венчаться хочет не в здешней церкви, а в Свержене». И тогда она, Ганна, будто ответила: «Не знаю, как ты, батька, думаешь, а я не против. Алеся — славная девушка, работящая...» — «А, ничего ты не понимаешь,— говорит Михал,— хлопцу, как и помирать, нечего спешить жениться... Это все Варейчиха, будь она неладна, наворожила, это ее работа...»
— Уж не хотят ли тебя, милый, обвенчать с казенным домом? — снова вслух спросила мать.— Ох, чует мое сердце неладное...
И у матери тут же пропала охота идти гадать на картах к Варейчихе. Зачем выставлять напоказ ей, проклятой ведьме, свои горе и беспокойство? Зачем?
И назавтра день прошел в тревоге. Ганна несколько раз заходила к Салвесю Мицкевичу — его сына, Владика, судили вместе с Кастусем. Но и Салвесь ничего не знал, только и сказал:
— Не вернутся наши хлопцы сегодня вечерним поездом — значит, всё, припаяли им те живодеры по какой-нибудь пятерке. Да ты, Ганна, не падай духом! Они хлопцы молодые, ученые, не пропадут, найдут выход...
В тот вечер мать долго не спала: ждала Костика. Ее ухо чутко ловило любые звуки: не послышатся ли под окном шаги сына, не проскрипит ли калитка, не постучит ли дробненько в окно. Но нет, кто-то там проходил, под дыханием ветра скрипела калитка, где-то на кухне назойливо позванивало стекло, а Кастуся все не было. Уснула поздно, спала беспокойно и проснулась еще затемно. Сразу же платок на плечи и — к Салвесю. Вышла на улицу и остановилась: деревня еще спала, лишь у кого-то на Свиной улице из трубы вился дымок.
Вернулась в хату и стала растапливать печь...
Уже садились завтракать, когда порог переступил сан Салвесь.
— А мой же ты соседушко, ну что, что там слышно? — с плачем кинулась к нему мать.— Говори, не томи! Говори уж как есть...
— Не надо слез, слезы тут не помогут...— спокойно ответил Салвесь.— Вкатили нашим хлопцам по трояку — вот и все. Этого надо было ожидать...
Мать хотела было зарыдать в голос, но сердце у нее вдруг окаменело, сказала только: