— Как?.. Как ты его назвал?
— Стограмм, — глаза Мишкины были невинны. Кто-то позади бригадира коротко хохотнул.
— Тьфу! — Долгушин сплюнул с отвращением. — Не нашел посрамнее имечка?.. Словом, вот мое окончательное постановление: катись из бригады к едреной бабушке!
— Я больше не буду, ребята, — тихо сказал Мишка.
— А-а! — Долгушин отошел в сторону.
Мы присели на доски, курили. Мишка упрямо молчал, словно бы свыкся уже с бригадировым решением. Щенок, сердито дрожа задней лапой, ловил блох на брюхе. Очень уж белые были у него зубы.
— Вымыть его надо.
Мишка молчал.
— Какой породы-то?
Мишка опять не ответил.
— Помесь дворняжки со шпицем, — буркнул Долгушин.
Молчание становилось недобрым. Наконец кто-то из нас хмуро сказал:
— Ты бы хоть извинился как следует.
— Я же сказал: не буду, — но опять в глазах его, кроме равнодушия к нам, ничего не было.
— Ох, и дурак ты! Дурак — уши холодные! Ну, выгоним мы тебя, пойдешь в другую бригаду — и оттуда выгонят. А дальше что?
Солнце за его спиной вышло из облаков, и уши Брякова засветились насквозь. Или покраснели?
— На другую стройку уеду.
— Да ты сколько их обошел, а все никуда не приклеился!
Он молчал.
— Пойми, Мишка, пропадешь так. Вое у тебя — наособицу. Вот и в общежитие не пошел, в какой-то хане угол снимаешь…
— Кто ему общежитие даст? — сказал Долгушин. — Люди по полгода ждут, а он тут всего два месяца.
Нам, должно быть, было бы легче, если бы Мишка оправдывался. Может, сгоряча и выгнали бы его. Но он, то ли понимая это, хитря, то ли действительно не находя себе оправдания, молчал, и это было как серпом по руке.
— У тебя хоть родственники-то есть?
— Есть.
— Кто?
— Отец.
— А он кто?
— Космические корабли строит.
— Что?!.
— Да брешет он, все брешет! А вы уши развесили, — Долгушин опять посунулся в круг. — Я вчера в отделе кадров про него все вызнал: никакого у него отца нет, сирота он, с войны еще, сызмальства́ — детдомовец. Он и родителей-то не помнит. Бряков — это по воспитателю фамилию дали.
И тут щенок сам, без подергивания, вскочил и зарычал на Долгушина:
— Р-р-р! — и даже притявкнул: — Ав-ав! — Коротыха хвост задиристо торчал кверху.
А Мишка вдруг ожесточился, впервые мы увидели в глазах его гнев.
— Вызнал, да? А я не вызнал, не нашел я отца, так что? Может, он и впрямь корабли строит, может космонавт он, откуда ты знаешь? Откуда?!
— Космонавт! — Долгушин захохотал. — С печки на полати летать.
— Обожди, бугор. Что ж ты сразу не сказал об этом?
— А что говорить? Отсевок какой-то! Выгнать — и все. Зачем нам его обрабатывать?
— Кому это «нам»?
— Ну, вам, — глаза бригадировы поскучнели.
— Нельзя его выгонять.
Надолго все замолчали. Молчал и Мишка. Молчал щенок.
Видать, Долгушин что-то понял, пробормотал:
— Черт с ним. Как хотите, — и ушел.
А Мишка, ни слова не говоря, встал, потащил за собой щенка, привязал его к станине дизеля и полез по арматуре в котлован. Впервые он не шаркал ногами, спешил, но была в движениях его какая-то суетливая угодливость. И должно быть, поэтому нам было стыдно за него, молча мы разбрелись по своим местам.
Весь день Мишка работал внизу. Ворочал лопатой, месил ногами бугры, под глазами его легли тени, а когда упирался черенком, ноги напрягались до такой истовой худобы, что казалось, вот-вот порвутся жилы у щиколоток. Мы менялись, работали то рядом с ним, то наверху, у бетономешалки, а Мишка так и оставался в котловане. Мы и не звали его с собой: пусть упирается, коли ему от этого легче. К вечеру Мишка совсем выдохся, ежеминутно срывался ногами с прутьев арматуры в бетон, увязал в нем, а когда моторист кричал свое предостерегающее «Эгей!», не отбегал от желоба, а только выпрямлялся, дышал, скаля редкие зубы; ошметки бетона шлепались ему о спину, и кожа на ней подергивалась, как у лошади от паутов.
Стограмм лежал на боку, прижавшись к дизелю, тень от машины была короткой, лапы щенка торчали на солнце. Вернувшись с обеда, мы принесли ему две порции котлет с вермишелью, он жадно съел все и потом долго еще вылизывал застывшие крохи жира с миски, благодарно поглядывал на нас влажными темными глазами. Набив пузо, щенок лег на спину и смешно задрал кверху игрушечно-пухлые лапы.
Так он и прижился в бригаде, прижилась и кличка его — Стограмм. Бряков уже не привязывал его, щенок бегал по площадке, деловито обнюхивая обрезки досок, камни, был он добродушный и глупый. Когда кто-то из нас, навалившись на лопату, скользил ногами по железному настилу у бетономешалки, Стограмм думал, что это с ним заигрывают, и щекотно кусал нас сзади за икры.