— Лучшего и желать нельзя, — грубо обрываю я его. — Пичкаешь меня здесь банальными рассуждениями и красуешься сам перед собой своей якобы врожденной рассудительностью. Но ни словом не обмолвился о том, чем ты собираешься заниматься на заводе, в каком цехе хочешь работать, какие проблемы намерен поставить и решить, или бог не наградил тебя ни дарованием, ни наклонностью к чему бы то ни было. Только и знаешь, что надменно, глупо, высокомерно критиковать все и вся. Ты уж извини меня за грубость, прими это как дружескую откровенность. Позволь мне также говорить с тобой начистоту. Главное для тебя — занять высокий пост, приглядываешься, как бы изловчиться и повыше прыгнуть, словно готовишься к цирковому трюку, с помощью которого сможешь забраться на желаемую высоту, метишь потеснить кого-то, занять его место, считаешь всех, у кого иные стремления, глупее себя… Ну, знаешь ли, от этого кровь стынет в жилах!..
Я с трудом сдерживаю себя, а он, пожалуй, даже и не понимает, чем вызвана эта вспышка, этот взрыв негодования. Хотя он и оторопел, но не только не сдается, а, наоборот, переходит в контратаку.
— А кто в этом виноват? Скажи. Не стану приводить положения марксизма, но, если они верны, тогда и в моем мышлении, в сознании тоже отражаются материальные условия жизни, то есть облик общества, его мораль и все, что относится к его надстройке. Верно? Если же мое мышление извращенное, то оно извращено только им. Моя врожденная индивидуальность тут ни при чем. На занятиях по психологии нас учили тому, что воспитание — более важный фактор, чем унаследованные качества, а в данном случае это сказывается особенно сильно. Главным воспитателем, формирующим сознание, выступает все общество. Ты недоволен мной? Но мной ли в действительности ты должен быть недоволен? Справедливо ли обрушивать весь свой гнев на меня? Может быть, в той же мере ты должен адресовать его и самому себе? Ты тоже один из тех, из кого состоит общество, которое формирует меня.
— Ловко! Делаешь ход конем, — с издевкой произношу я.
— Не ход конем, — продолжает он, горячась, — а всего лишь я отвечаю тебе, причем со всей откровенностью. Кого может интересовать, по своему ли врожденному или благоприобретенному, мной самим сформированному характеру я предназначен для совершенно другой роли? Кому интересно знать, что я мечтал не о том, чтобы закиснуть на одной должности, сменив другого, состарившегося на ней? Что по ночам мне иногда хочется рвать и метать от сознания своей ненужности, безнадежности, мелкотравчатости? — Он молитвенно складывает руки. — Иногда я чуть ли не схожу с ума, у меня возникает желание обрушить все ракеты в одну точку и самому погибнуть или прыгнуть с моста, чтобы на меня обратили внимание, поверили в мои благие намерения, в желание действовать…
— Меня приводит в умиление твоя поза великомученика, — грубо обрываю я. Знаю, что он будет ошарашен, но я должен остановить его, ибо не в состоянии больше слушать. — Бросаешься громкими фразами, — продолжаю я допекать его, — и все это опять-таки лишь для того, чтобы устраниться от реальных целей, конкретных дел, повседневной, упорной, целенаправленной работы. Для самоутешения это, возможно, превосходное средство, но меня, твоего директора, оно раздражает, более того, возмущает. Завод задыхается, не выполняет план, беспорядков хоть отбавляй, сплошное недовольство, тебя, заканчивающего учебу молодого специалиста, с нетерпением ждут, а ты несешь ахинею о ракетах, о желании прыгнуть в моста… Как ребенок из детского сада. Нет того, чтобы подумать о нуждах производства! Высказать какое-то оригинальное, свое собственное соображение. А что, если в очень тяжелой обстановке… от тебя действительно потребуются решительные действия? — Мысленным взором я вижу мостовой кран, клубы дыма…
Кёвари молчит.
Мы долго сидим так, в мучительном молчании.
Из домика по соседству выходит мужчина в пижаме, потягивается, спускается к воде, голый погружается в реку, но тут же выскакивает, подхватывает на руку пижаму и бежит обратно. В тех же дверях появляется женщина в ночной рубашке, оглядывается, замечает нас и быстро исчезает.