— Тут ты не совсем прав… — пытаюсь я перебить его, вспомнив о Холбе. Но Тилл и слова не дает мне сказать:
— Погоди, я еще не кончил. Рассказываю все как было! Тогда я думал именно так. И если ныне в этом можно усмотреть некоторое преувеличение, то все же нельзя отрицать и того, что кое в чем я прав. Какая-то тенденция к тому, чтобы восторжествовала справедливость, сейчас есть, но, старина, пока тот, кого спустили по лестнице, барахтается внизу, его место уже… Словом, что тебе объяснять, ты и сам знаешь. Видишь ли, тогда я даже был бы рад, если бы меня взяли инженером на прежнее предприятие. Но сегодня — шалишь. Потому что не та обстановка. Теперь я настаиваю на полной реабилитации. Пусть восстанавливают директором. Можно в другой системе, я не стану возражать. И будь уверен, старина… — Он опять стучит по столу. — Тут я не уступлю. Буду ишачить на этой захудалой стройке до тех пор, пока не добьюсь своего. Каждый день, проведенный здесь, — это пощечина справедливости, надругательство над здравым смыслом и демократией. Когда днем с огнем не сыщешь специалистов, когда наконец поняли, что человек жив не одними газетными передовицами и партийными собраниями, когда стало очевидным, что социализм и альтруизм отнюдь не тождественные понятия. Сегодня, когда идет соревнование в мировом масштабе и его участники стремятся опередить друг друга по стали, бетону, колбасе, грех, преступление, более того, предательство держать специалистов на черной работе. Вот увидишь, придет время, и кое-кого взгреют за то, что я почти четыре года зря растрачиваю здесь свой талант и способности. Прикинь, какой это ущерб для народного хозяйства!
Он подзывает официантку.
— Илонка, дорогая, принесите нам еще бутылочку вина и, не торопясь, подготовьте счет, — говорит он ей. Затем снова обращается ко мне. — Какую разгульную жизнь можно было бы вести на те деньги! Но сейчас на них веселятся другие. Смеются надо мной, и немало таких. Небось говорят: бейся, дурень, головой об стенку. Нет, черт возьми, теперь я не отступлюсь! Из месяца в месяц пишу письма в ЦК партии, в Совет Министров, в Народный контроль… Не допущу, чтобы обо мне забыли. И до тех пор не успокоюсь…
Девушка ставит на стол бутылку. Тилл окидывает ее жадным взглядом и моментально изменившимся, певучим голосом спрашивает:
— Скажите, девочка, сколько вам лет?
— Восемнадцать исполнилось, — с готовностью отвечает та.
Тилл плотоядно улыбается.
— Исполнилось? Скажите на милость! Наверно, с нетерпением отсчитывали месяцы, а? Конечно, отсчитывали. Теперь уж вам никто не запретит ходить в кино, и вы можете наслаждаться там вертикальной простыней, тогда как до сих пор довольствовались ею только в горизонтальном положении.
Девушка краснеет, круто поворачивается и уходит. Тилл говорит ей вслед:
— Простите, девушка, если я позволил себе лишнее, не думал, что вы примете мои слова всерьез.
— Ты, если не ошибаюсь, женат? — спрашиваю я. — Что у тебя с женой?
— Вот и это тоже, — качает он головой и, словно упрекая меня в чем-то, говорит: — Я уж молчу, тут тоже одни слезы. Разбили мою личную жизнь похлеще, чем Лаци Папп нос своему противнику на ринге. Пока я сидел в тюрьме, жена сошлась с другим. Правда, со мной не разводилась, говорит, совести не хватило сообщить мне об этом за решетку. Но как только я вышел, сразу подала на развод. Так что у меня нет ни угла своего, ни семьи, поневоле пришлось идти сюда, на стройку. Понимаешь теперь мое положение?
— Да, вроде бы.
— Ну и как? Поможешь? Замолвишь за меня словечко в министерстве? Ведь знаком же ты там с каким-нибудь начальником… Если даже он сам и не имеет большого веса, глядишь, потянет чашу… Корабельный канат тоже состоит из тонких нитей…
(Пали сказал, когда я встретился с ним тайно у лодочной станции: много у нас слабых людей, но если все они объединятся, то составят самый крепкий канат, которым можно удержать страну, предотвратить историческую катастрофу.)
— Что ж, попытаюсь. Может, и в самом деле найдется такой знакомый.
— Ну, тогда выпьем. Ох и банкет закатим, если меня реабилитируют! Небу станет жарко.