Выбрать главу

- Ну вот что, Лобуня, сейчас закажу хозяйке самовар. Будем сидеть, пить чай и говорить. Люблю я, знаешь, этак с приятелем за чаем посидеть! Эх, что ж это я? Стой, брат! - прервал Турсевич себя. - Мы прежде всего закусим. У меня, брат, очень славное сало есть... Ну, знаешь, чувствовала душа, что ты приедешь: был на станции и сала купил. Обожди-ка, брат! У нас есть совсем другая музыка!

- Такие разумные вещи не каждое ухо услышит, - ответил Лобанович. Одним словом, голова твоя министерская! И дозволь мне, великий пустынник и мой учитель, сказать несколько слов по этому случаю.

- Валяй!

Лобанович поднялся, состроил важную мину и начал:

Люблю посуды стук урочный

И песню терки слушать рад,

Люблю шипенье шкварок сочных,

Приятен мне их аромат.

Пускай клянет отец духовный,

Пускай сулит мне пекло он,

Милее мне, чем звон церковный,

Сковороды веселый звон!

- Ха-ха-ха! - захохотал Турсевич. - Ах ты богохульник! Только в Тельшине и можно додуматься до этого:

Милее мне, чем звон церковный,

Сковороды веселый звон!

Ловко, ей-богу, ловко! Ну, я сейчас!

Турсевич выбежал в сени, а оттуда к хозяйке, приказал ей приготовить ужин и сейчас же вернулся.

- А знаешь, Лобанок, - таинственно проговорил Турсевич, понизив голос, - может, ты выпил бы чарку?

- Милый ты мой друг! Мало того, что голова твоя министерская, так ты еще и чародей, одним словом - кудесник, - с воодушевлением проговорил Лобанович. - Почему же не выпить, как говорит моя бабка!

- Так, говоришь, хорошо было бы выпить? - спросил с нарочитой серьезностью Турсевич.

- А какой же дурень осмелится сказать, что нехорошо?

- Так ведь нечего пить, братец.

Лицо Лобановича немного вытянулось.

- Ха-ха-ха! - даже присел от смеха Турсевич, потом вскочил, не переставая смеяться и показывая на друга пальцем.

- Убил ты меня этим, - проговорил Лобанович, упав духом.

- На то я и кудесник, - не переставал смеяться Турсевич. Он подошел к шкафику, покопался в нем и важно вытащил оттуда полбутылки водки.

- Не журись, брат, - сказал он и потряс бутылкой.

Пока жарились шкварки, Турсевич приготовил стол к ужину.

- Ну что, может быть, твоя бабка сумеет так сделать? - спросил Турсевич друга, как только Лукашиха принесла ужин.

- Зато моя бабка шептать умеет.

- Шептать-то она умеет, но щей как следует не сварит. Знаю твою бабку.

Друзья сели за стол. Выпили по чарке.

- Ну, закусывай, брат!

Веселая, оживленная беседа не прерывалась ни на минуту. Говорил главным образом Турсевич. Он обладал тонкой наблюдательностью, способностью нарисовать и живо представить тот или иной персонаж. Ни одна черточка, типичная мелочь не могла укрыться от его глаза.

Турсевича очень насмешило одно происшествие на железной дороге, и об этом рассказывал он теперь Лобановичу.

Дело касалось железнодорожного контролера, очень преданного служаки. Захотелось ему поймать одного старосту на чугунке. А тот, надо сказать, был жулик, приписывал лишних рабочих, чтобы их жалованье положить себе в карман. Налетает этот контролер. Старосты возле рабочих не было - где-то в будке сидел. Пересчитал контролер рабочих и хотел неожиданно на старосту налететь, проверить его книжку. Но случайно оказалась здесь дочь старосты. Девушка бросилась в будку предупредить отца, а чтобы контролер не догадался, она побежала низом, вдоль насыпи. Контролер сразу смекнул, в чем дело, и за девушкой. Девушка бежит впереди, подняв подол, а за нею, как гончая за зайцем, контролер чешет. Почти одновременно подбежали они к будке. "Показывай записную книжку! - загремел контролер на старосту, а сам никак отдышаться не может. - Я отдам тебя под суд!" - "А я на вас подам в суд, спокойно ответил староста. - Вы гонялись за моей дочерью, хотели ее изнасиловать". Контролер вытаращил глаза, словно его долбней огрели. "И увидим, кому от этого будет горше, - продолжал все так же спокойно староста. - Я десять свидетелей поставлю, и каждый подтвердит, зачем вы за девушкой гонялись".

XV

Друзья, веселые, возбужденные, вспоминали разные смешные истории, давая волю безудержному смеху.

- У нас сегодня день не пропал даром, потому что мы много смеялись, заметил Лобанович. - Ницше устами своего Заратустры говорил: "Тот день, когда вы не смеетесь, пропадает для вас".

- В таком случае у нас, брат, много пропадает дней, - уже серьезно ответил Турсевич. - Бывало, сидишь один долгим осенним вечером. За окно глянешь - тьма. Дождь. Струйки воды стекают с крыши с таким плеском, хлюпаньем, будто плачет кто-то. И какие-то особенные мысли начинают овладевать тобой. Заметь, друг: именно особенные. Сдается, они исходят не из твоей головы, а на тебя их насылает кто-то, кого нет, но чье присутствие ты как бы ощущаешь. И вот залезут в голову такие мысли и бог знает до чего доведут тебя! А еще когда березы возле хаты начнут шуметь! Знаешь, брат, человек, скажем, привыкает к животным. Хозяину часто жалко разлучаться с конем или с коровой либо с собакой не потому, что ему от них польза, а просто по привычке. Но можно привыкнуть не только к животному, а и к дереву, как я, например, привык к этим старым березам, что стоят на большаке возле хаты. И вот, знаешь ли, когда зашумят они своими голыми ветками, я чувствую какую-то грусть. Мне кажется, что они о чем-то печалятся и жалуются на что-то и что они также что-то чувствуют, именно чувствуют. И в такие вечера уже не засмеешься... Много у нас таких вечеров! - последние слова Турсевич произнес с какой-то грустью.

Лобанович внимательно слушал приятеля. Такую тонкую чувствительность с налетом легкого мистицизма он впервые наблюдал в нем, считая его до сих пор человеком преимущественно реалистического склада.

- Твою мысль о березах я хотел бы расширить и углубить. Я хочу спросить тебя, задумывался ли ты когда-нибудь над тем или хотя бы бросалось тебе в глаза, что природа вокруг нас... я не знаю, как выразить свою мысль... Ну, что у нее есть какая-то своя сознательная жизнь. Какая она, я не знаю. Может, это просто пережиток детства, но я никак не могу отделаться от чувства, что и природа живет какой-то своей сознательной жизнью. Есть такие места, их я нахожу везде, к которым меня не влечет, я не могу с ними сжиться, привыкнуть к ним. Я обращал внимание на то, что есть места, где птицы не хотят гнездиться и петь.

- Есть, брат, что-то такое, - сказал Турсевич.

- И вот, как начнешь наедине с самим собой думать, черт знает до чего додумаешься. Взвинтишь свои нервы так, что начинает страх прошибать. И все эти загадки, вероятно, не более и не менее как результат туго натянутых нервов.

- Мы привыкли, дорогой, - мягко сказал Турсевич, - отделываться общими фразами в тех случаях, когда наш разум не может преодолеть, перешагнуть какие-то порожки, отделяющие от него то, чего мы не знаем. И в одних случаях мы говорим: "Это нервы", в других - "Это общепринятый закон, значит здесь нужно приостановить, сдержать свой разум", либо "Это стечение обстоятельств", "Под такой планетой родился" и много других глупостей. И часто какой-нибудь непонятный факт мы объясняем еще более непонятным сочетанием слов и думаем, что сказали что-то очень умное, а другие соглашаются с этим и успокаиваются. А между тем все эти пустые, общие фразы весьма вредны - они связывают пытливую мысль человека, успокаивают и убаюкивают ее, словно беспокойного ребенка, и не дают ей хода там, где нужно вовсю развернуться, чтобы найти причину явления. И таким образом, в семье, а затем и в школе наш ум приучается пассивно воспринимать такие явления, которые еще далеко не исследованы и не объяснены. Детей часто обрывают старшие, когда они пристают с вопросами или слишком наивными, или порой слишком замысловатыми. А неопытные учителя в школах также убивают в детях все то, что не укладывается в рамки учебников либо выходит за пределы знаний самих педагогов. В результате мы подпадаем под власть слов и не имеем достаточно силы воли, чтобы протестовать против насилия над нашим разумом.