Выбрать главу

А еще я был уверен, что «через много лет» стану таким большим человеком, что какие-то мои детские стишки мне будут совершенно не интересны.

Увы, я ошибался.

Хотя, может, не «увы», а «слава богу»?

7

Тогда, летом семидесятого, я жил недавним прошлым, все перебирал в моей узенькой копилке памяти дни, когда с нами жили папа, мама и Катя. Родители редко водили меня и Катю на прогулки без особой надобности – обычно раз в неделю, в баню возле старинной пожарной части с каланчой. В бане этой дореволюционной всегда были длиннющие очереди «на помывку», потому что в Рязанскую ходили только нехалюзы, а Хлудовская, за площадью, все-таки была маловата, тесна.

Про эту двухэтажную баню рядом с пожаркой тоже говорили всякое. Кирпичная труба кочегарки, словно башня древней крепости, пугала меня своей мощью и высотой. Труба эта, с закопченным верхом, угрожающе нависала над соседними кварталами, будучи гораздо выше скромненькой пожарной каланчи. И вот как-то пацаны полезли на эту самую трубу по железным скобкам, вбитым снаружи трубы, – хотели поглазеть на голых баб и девок, что мылись на втором этаже. Но скобки, вбитые аж при царе, держались слабо, и один мальчик, самый смелый, первым вскарабкавшийся на уровень окон женского отделения, сорвался с большой высоты. А внизу, у подножия трубы, как на грех, был битый кирпич. Переломался пацан очень сильно, стал инвалидом – на всю жизнь! А еще слыхал я, будто мальчик этот все-таки умер в больнице.

Еще говорили о жестокой драке в этой бане, которую устроили голые калеки, вернувшиеся с войны без рук без ног. Кажется, они тазики не поделили, и вот этими-то самыми тазиками оцинкованными принялись швыряться друг в друга. Кровь, говорят, так и плыла по полу вместе с мыльной водой.

Поджидая нашу очередь, я читал в предбаннике от скуки: «Комната материи ребенка»… Что это за материя ребенка? Я никого не спрашивал, но догадывался, что в этой комнате грудных детей закутывают в материю, пеленают. В очереди вдоль стен сидело много мужиков с костылями, одноногих и одноруких, они курили все как один, и оттого обширный предбанник всегда был наполнен сладковатым, приятным и волнующим чадом – не то что от бабушкиной печки! Бабушка часто закрывала заслонки раньше времени, чтоб сохранить побольше жару, после этого в избе противно пахло распаренной свеклой и болела голова. Мама называла печеную или пареную свеклу «красотой», а я ненавидел свеклу, ее запах был так похож на запах угара, и я хныкал, что не буду есть «красоту». Свекла и угар – вот два кошмара моего детства.

В бане мама и бабушка водили меня, как и Катю, в женское отделение, и потому я не видел голых обрубков вместо ног и рук. Наверное, ради этого меня и не пускали в мужское отделение вместе с папой.

Я знал, что мама работала в районной газете, а папа не работал, он – на пенсии, он инвалид войны, только с руками и ногами, не то что мужики в бане. Папа почти всегда был дома, рядом, он непрерывно столярничал и что-то придумывал новое по хозяйству: то сарай переоборудует под «дачу», куда потом водили гостей, то новую стенку сделает в доме, то новый туалет в огороде… То качели нам с Катей на переднем дворе соорудит: старая липа – одна стойка, вкопанное бревно – другая, труба-перекладина и выстроганные папой из досок палки-держалки, а между ними – жесткий брусок сиденья.

Бабушка тоже работала на износ, «как семижильная»: все время, как она говорила, «обра́зивала» дом, огород, стирала в корыте и готовила на керогазе или на шестке. Спустя много лет я понял, что бабушкино словцо «образить» – это противоположность слову «обезобразить» и означает «придать божеский вид, образ Божий».

Да, приводить все вокруг в божеский вид было насущной необходимостью, нельзя было ударить в грязь лицом. Папа любил принимать гостей, местную элиту: постоянно курившую редакторшу «Знамени труда» Олимпиаду Васильевну Газыреву, которая вызывающе бравировала своей беспартийностью (потому-то в бюро горкома партии взяли не ее, а мою маму, которая всего лишь ходила в замах у Газырихи, как называли Олимпиаду Васильевну заглазно).

Приглашали родители и местного художника, увальня и очкарика Белоконева, который постоянно спорил с Олимпиадой Васильевной. Я сердился на художника, а бабушка говорила потом, что Белоконев и Газыриха только притворяются, а на самом деле – вась-вась. Папа всегда с галантностью вступался за редакторшу, к явному недовольству мамы… «Она глаз на тебя положила, я же вижу!» – как-то услышал я. «Ну уж прямо так и положила, – добродушно ухмылялся довольный папа. – Ничего она не положила».