Вот стоит возле своего дома рукастый, то есть мастеровитый, дядя Миша, покуривает с кем-то из соседей, уж не помню, допустим, с дядей Митей Беденко. Я мою на «бассейне» огурцы, слышу, как они о чем-то сговариваются, торгуются.
– Ну так как, сделаешь за стакан? – спрашивает дядя Митя.
– Хм… За стакан или – за «губастый»? – хитро прищуривается дядя Миша.
Дядя Митя такой постановкой вопроса озадачен и слегка даже возмущен:
– За «губа-а-астый»?
И начинает долго-долго соображать, прикидывать.
А еще было такое понятие, как «губастый с шапочкой». Это как же? А так, что в знак особого уважения или расположения к человеку ему наливали водки «ото всей от души», сколько влезет в стакан, и водка аж «вылезала» над «губой», выпирала вверх, образуя этакую зыбкую «шапочку». «Мне аж с шапочкой налили», – слышал я иногда хвастливый треп какого-нибудь кустаря-самоделкина, довольного своим магарычом.
В общем, это была уже совсем другая цена, «губастый»-то, а уж если «с шапочкой»…
Стакан без губы можно было укоротить, причем почти незаметно для глаза – миллиметра, скажем, на два. Сосед напротив, справа наискось через дорогу, дядя Гена, держал в своем доме точильный круг с ножной педалью, еще дореволюционный, и к нему с тетей Зиной частенько заглядывали торговки семечками – подточить стакан, да аккуратно, гладенько чтоб вышло. Когда мы с бабушкой ходили по базарным дням, четвергам или воскресеньям, на колхозный рынок, бабушку нет-нет да и охватывало непреодолимое желание купить семечек.
– Стакан – двадцать копеек, – отвечала на бабушкин вопрос торговка, стоящая возле распахнутого мешка с полосатыми или черными семечками.
Бабушка вздыхала, скорбя о двугривенном, и для порядка обязательно должна была уесть продавщицу:
– Да у тебя стакан-то подрезанный, подточенный!
– Неправда, стакан как стакан, – защищалась торговка. – Да я тебе на твои двадцать копеек с шапочкой щас насыплю, только не плачь, бабка!
За «бабку» я в тот момент готов был пинками опрокинуть весь торговкин мешок с семечками. А бабушка подставляла оттопыренный карман своего драпового пальтишка или жакетки, с довольным видом шла дальше, грызя на ходу, вспоминала:
– Мы, бывалоча, с матерью моей как сядем, как начнем семки лузгать, глядь – через час уж целый кулек опростаем!
– А почему эта тетка стакан подпиливает?
– Как почему, как почему, Саша! – начинала сразу же кипятиться бабушка. – Оно вроде незаметно, вроде чуть-чуть совсем, да ведь с мешка-то ей знаешь какой прибыток выйдет! Они тоже не дураки, они счётливые. Постой-ка всю жизнь, поторгуй – всему обучишься.
Когда мы шли с бабушкой по магазинам вдоль главной Советской улицы, я что днем, что вечером непременно видел пьяных, лежащих на тротуаре. Они были совсем близко, в упор от меня, ведь сам я был тогда от тротуара – на два вершка.
После драки возле винного отдела магазина под названием «Три ступеньки» обязательно какой-нибудь окровавленный пьянчужка спал прямо у крыльца, у этих самых трех ступенек, штаны его были мокрыми, рядом растекалась лужа, мимо спящего обыденно сновали знакомые мужики с бутылками в руках. Трезвые граждане тоже привычно обходили спящего, и мы с бабушкой обходили, бабушка говорила только:
– Не смотри, Саша, не надо.
Со стрекотом подъезжал мотоцикл с коляской, милиционеры сидели вдвоем, друг за дружкой, а коляска была для пьяных. Быстро окинув взглядом лежащего, а то и попинав его носком сапога – жив ли? – они уезжали, чтобы найти «кого-нито почище».
Иногда какая-нибудь женщина кричала вслед милиционерам:
– Что ж вы его не забрали-то, а? Не подходит он вам? Взять с него нечего, да? Ну правильно, у него же карманы пустые!
Я, шестилетний мальчик, любил и жалел пьяных и недолюбливал трезвых. Пьяные, пока не упадут, как тот дяденька возле винного отдела, – это веселые, добрые дяди, поющие что-то или рассказывающие интересные истории про всякие приключения. И еще они – прямодушные, смелые люди, так внушала мне бабушка, сама того не понимая. Разъясняя поговорку, услышанную мной от нее же: «У пьяного что на уме, то и на языке», – бабушка сказала примерно такое: «Понимаешь, Санёга, трезвый человек что-то про кого-то думает и молчит при этом, боится сказать, а пьяный – всю сранку наизнанку, что думает, то и вслух говорит».