Выбрать главу

Мы, пацаны, боялись и не любили этого тощего и медлительного старика, называли его промеж собой «колдуном».

Кроме этих однофамильцев (а может, и родственников?) Хреновых, один из которых, чуть помоложе, – слева напротив бабушки, а другой, старый «колдун», – справа, на нашей стороне квартала, через четыре дома и хозчасть, так вот, кроме них двоих, больше никто во всей Курлы-Мурлы не хотел для себя такой участи – чтоб тебя потом поминали как единоличника и куркуля. Да и Хреновы эти, кабы знали наперед, кем прослывут у языкатых соседей, не стали бы связываться с курями и тюльпанами. Жили бы как все. И теперь, вспомнив про них, отщепенцев, другие подумают-подумают, да и махнут рукой… Бог с ними, с цветами на продажу, с птицей домашней, кроликами – без них жили, без них и дальше проживем. Не надо нам такого счастья! Ведь никому потом ничего не объяснишь и не докажешь, только чужаком станешь в одночасье.

Или – отдавай соседям ненасытным труды свои. Всяк живущий в нашем квартале почитает себя вправе на угощение. Тут ведь как? Все одно выходит. Пожмешься, не поднесешь свеженьких яичек – себе дороже станет, отвернутся от тебя люди, от куркуля-единоличника. А если кого-то угостишь, а другого обнесешь – так этот другой на тебя такую обиду затаит, такую… У-ух! Все припомнит, как сто лет назад его прадед выручил твоего пра-пра-деда. И опять же получается, что обладатель домашней скотины ли, птицы, оранжереи – человек скупой и зловредный. Что так, что этак – куркуль, да самый что ни на есть натуральный, без подмеса.

Для моего детского слуха эти слова были сродни друг другу: держишь кур – значит, ты куркуль.

Слыхали у нас, что кто-то где-то «на задах» развел кроликов и даже мо́трий – так величали на Курлы-Мурлы нутрий. Дивились. А знал народ, что есть такой зверек – мотрия, потому что мотриевые шапки всегда горкой лежали на базаре, деревенские скорняки их привозили, и никто их не покупал, потому что – светлые больно, маркие, «не как у людей», ведь люди-то в Егорьевске зимой, не сговариваясь, поголовно одевались в серое да черное. Так и говорили про людей простых – «черный люд». Наденешь яркое что-нибудь, скажут: ишь, вырядился, форсит! И дорого к тому же: сорок рублей отдай за шапку мотриевую, когда кроличья – двадцать пять, а то и за двадцать сторговать можно.

Толковали, что мотрии очень даже ничего на вкус, если пожарить-потушить с луком да морковкой. Навроде кур или свинины паровой. Может быть, может быть… Мы, как говорится, не пробовали. Но ливерная колбаса по полтиннику за кило, в общем-то, не хуже. А главное – вот она, туточки, почти всегда есть в магазине, и денег хоть на сколько-нисколько, хоть на полкруга (или полкоте́лки), всегда наберешь. Если не всё пропил, конечно.

Бабушка жарила на керогазе эту колбасу-неколбасу вперемешку с макаронами из серой муки, их просто так есть было невкусно – кислые, клейкие. А ливерная колбаска таяла, превращалась на сковороде в крупчатое месиво, в котором сами собой обваливались макаронины. И получалось – ничего себе, довольно вкусно, «сойдет с горчичкой», как говорили в Егорьевске. А если еще и с зажарками – так вообще всю сковородку съесть можно. Это бурое месиво приятно жгло и пощипывало язык, потому что на заводе не скупились класть перец в чан с «неизвестно чем», однако ж носящим гордое название «ливер».

– Ешь, Сашуля, до́сти, – говорила бабушка, что означало – «ешь до сытости». – Не оставляй свою силу в тарелке. Расти большой, не будь лапшой, а будь как Дядя Сарай!

«Дядей Сараем» в Егорьевске тех лет называли любого увальня-верзилу.

И я был доволен и сыт, и все вокруг тоже были сыты и довольны.

3

Но тетя Рая к разговорам о живности всякой втихомолку прислушивалась да призадумывалась. «Вот ведь все время ее что-то свербит изнутри, неуемную», – говорила бабушка «с сердцем», то есть – в сердцах.