И все-таки Костя ночевал дома. Он ничего не сказал матери. Даже не ответил ей, когда она спросила, где он пропадал. Взяв со стола ломоть хлеба, забрался на печь и, тоскливо жуя, равнодушный ко всему, кроме своего горя, лежал подавленный, думая о себе.
— Вот теперь отец пропал, — вздыхала внизу мать, — тебя пошел искать и пропал. И что вы только делаете со мной!
Костя молчал.
— Сынок! А сынок… Ай спишь?
Костя молчал. Ему хотелось сейчас, чтобы отец совсем не пришел, замерз бы в лесу… Тогда Костя никому бы ничего не сказал, и не было бы стыдно… А удобрения принес бы обратно. Тихонько принес бы… И он заплакал, жалея отца.
Но Павел Клинов не замерз. Он пришел и закричал еще с порога:
— Явился, нет?
Голос у него сорвался.
— Дома, — ответила Марфа, — на печке.
— Ну, слава богу, — раздеваясь, вздохнул Павел, — а то костер нашел, а его нет, все сердце оборвалось. — Он снял со стола лампу и, высоко ее неся, подошел к печке: — Ишь, спит… сморился, и хлеб в руке, — ласково сказал Павел. — Дурашка, глуп еще…
— А и не глуп! Уйди от меня… не трожь! — вскочил Костя.
— Ну-ну, ты того… тише! — отходя, забормотал отец.
А чуть свет Костя побежал к Кузьме. Надо было всё рассказать. Пускай знает Кузьма Иваныч, но не гонит отца из колхоза. Пропадет тогда отец. А он, Костька, даст честное комсомольское, что отец больше никогда так не сделает.
— Тише! — сурово сказал. Галактионов, когда Костя вбежал в избу.
— Да мне председателя…
— Спит он. Позже придешь.
Но позже пришлось идти в лес, и только вечером Костя увидал Кузьму. Он застал его в школе, в маленькой комнате, где помещался агитпункт. Кузьма привинчивал к потолку белый, как грибок, фарфоровый ролик. На полу лежали провода. Иван Сидоров тянул по стене зеленый шнур. Галактионов ставил выключатель.
— Кузьма Иваныч, — задыхающимся голосом проговорил Костя, — на минутку вас…
— Подожди, вот сейчас засветим…
И верно, через минуту зажглась лампочка. Она была маленькая, ослепительно яркая. Костя взглянул на нее, потом перевел взгляд на Кузьму и вместо его лица увидал радужное пятно. Иван Сидоров то выбегал в сени, где глухо и ровно гудел мотор, то заглядывал в комнату и смеялся обросшим волосатым ртом.
— Так что, Кузьма Иваныч, это уж теперь по моей принадлежности быть возле мотора. Механиком буду я!
В агитпункт набивались люди. Было тесно. Пришел Степан Парамонович, подняв голову, посмотрел на лампочку и почесал переносье.
— Видал, а? Видал? — наскакивал на него Сидоров. — Техника!
— Это что ж, ничего… приятно. Как раз к празднику, — миролюбиво сказал Щекотов, щурясь от яркого света.
— А ты как думал? Уж если что мы задумали, так завершим, как зубилом отрубим! — хорохорился Сидоров.
Кузьма улыбнулся и подошел к Косте:
— Ну, что?
Костя отвел его в пустой класс.
— Я вам все скажу, — зашептал он, — только не гоните отца из колхоза. Нет ему больше жизни, как здесь. Пропадет он. — И рассказал все, как было.
— Ладно, Костя, — задумчиво смотря на его запавшие глаза, на шелушащийся от мороза нос, тихо ответил Кузьма, — попробую отстоять его перед колхозниками.
Заснеженные сосны стремительно бежали навстречу. Кусты в ужасе отскакивали от дороги — ж-ж-ух! — и уже оставались позади. Машина мчалась. Сдержал свое слово Сокол, прислал механика, прислал полуторку. Полный кузов набилось людей. Весело было ехать в этом напоенном морозным воздухом занимающемся дне, петлять по лесной дороге, неожиданно выскакивать на поля, обрамленные далеким лесом, видеть голубое праздничное небо, золотые пятна на стволах заиндевелых сосен.
Эх, и молодец же шофер, что так лихо ведет машину! Дыши во всю грудь, вбирай в себя этот чистый, морозный воздух, смотри широко раскрытыми глазами на все, что тебя окружает. Смейся, кричи напропалую и мчись, мчись навстречу ветру!
И люди смеялись, кричали, пели песни.
Пел и Кузьма. Никто не думал, что у него такой сильный, красивый голос. Но никто и не удивился этому, словно так и должно было быть. Кузьма пел ту самую песню, какую часто певал в блиндажах и землянках, — пел «Катюшу». И все вместе с ним пели эту песню. У Груни стали такие голубые глаза, что Николай не мог смотреть в них, ему было больно, как если бы он смотрел на солнце.
Груня пела заливисто, словно весенняя птица. На одном из ухабов, когда машину подбросило, Николай Субботкин ухватился за Грунькину руку и больше уже не выпускал. Груня остро взглянула на него, он сделал вид, что ничего не замечает, и затянул песню таким срывающимся голосом, так начал врать, что Галактионов даже высунулся из кабины и спросил: «В чем дело?» Конечно, Николаю не следовало бы петь. Но что же делать, если песня сама рвется из груди. К тому же он был твердо убежден, что поет хорошо. Он не замечал насмешливых улыбок, не замечал, как Груня хмурится. И вот она уже не поет, вырывает свою руку и смотрит на него злыми глазами. А он, как на грех, не понимает, почему она так смотрит и поет еще громче.