— Вот ты сказал, что я огороды выше колхозного дела поставил, так ведь если б неверно ставил, то товарищ-то Емельянов не указал бы тебе?
— Есть устав, Степан Парамонович, и его никто не имеет права нарушать, по закону тебе положено полгектара земли на огород, и ты можешь его обрабатывать. Я нарушил этот закон, боялся, что огороды могут помешать нам сделать колхоз передовым. Тягла у нас мало, земля — целина, обязательство высокое… Вот… Но я был неправ. Я не должен был сам решать этот вопрос. Это дело народа. И ты знаешь, как поступил народ. Все, кроме тебя и Клинова, решили не заниматься огородами до тех пор, пока не будет выполнен колхозный сев. Помогло государство, помог райком партии, и, как видишь, всё успели сделать: и поднять общественную землю, и обработать огороды.
Степан Парамонович тяжело поднялся из-за стола, прошел по комнате, остановился перед Кузьмой.
— Ну что ж, докладай, чего ты от меня хочешь? А я, так уж и быть, свои условия скажу. Понятно, нет?
— У меня одно условие: завтра выходи на работу.
— От работы мы никогда не отказывались, сложа руки не привыкли сидеть. Но если пойду, то, допрежь всего, чтоб этого… штрафу, — голос Степана Парамоновича дрогнул, — не было! Непривычный я к этому человек. Понятно, нет?
Кузьма вздохнул.
— Я не вправе отменить штраф. При этом ведь ты сам виноват, Степан Парамонович. Дисциплина должна быть нерушимой. Поработаешь, оправдаешь себя, исправим это дело…
— Ну что ж, — Щекотов глядел на Кузьму, и борода у него ползла вправо от косой усмешки. — Выходит, что ты и здесь прав.
Еще с вечера тяжелые серые тучи затянули небо. Собирался дождь. Его ждали давно, но наступило утро, а тучи все шли, шли на юг, проходили мимо колхозных полей. Степан Парамонович, встав чуть свет, начал укладываться, все увязал, сложил вещи и посуду в сундук, и когда Елизавета встала, на полках стояли только миска, дорожный чайник да две чашки.
— Ты что, ошалел, что ли? — набросилась на него Елизавета, но Степан Парамонович поглядел на нее таким тяжелым взглядом, что она тут же замолчала и, уткнув лицо в подол слинялого платья, тоненько заголосила. Степан Парамонович зыкнул на нее и стал увязывать железную кровать.
— Что ж, это выходит все бросать… огород-то? — плача, спросила Елизавета.
И опять ничего не ответил Степан Парамонович. Она знала его тяжелый характер. Если уж он что задумал, ничто не своротит его с дороги. Упрям не в меру. А потом, может, и раскаиваться будет. Было так с сыном Григорием. Захотел Григорий учиться на агронома, а Степан Парамонович воспрепятствовал. Желательно было ему, чтобы сын жил возле него. А Гриша ушел. И целых три года, пока учился, ни разу отец ему не ответил на письма, в короткие наезды сына был с ним неразговорчив, хмур. А когда началась война и погиб Григорий, долго страдал. Может, и тут так же будет.
Увязав все вещи, Степан Парамонович стоял у дороги, поджидая попутную машину. Чувствовал он себя усталым, подавленным, но чем дольше ждал, тем жестче сжимались у него губы. Временами налетал ветер, задувал бороду на сторону, он отворачивался, обегал взглядом затуманенные ненастьем холмы, поля с черными фигурками людей, свинцовую ленту реки. Думы у него были невеселые. Он отгонял их, но они назойливо, как мухи, липли к нему. Он вспоминал, с какой радостью приехал сюда, как вместе с колхозниками обходил поля, как все его слушали, и он чувствовал — быть ему председателем. А потом появился Кузьма, и пошла круговерть… И как-то получилось так, что вот он, Степан Парамонович, все время чувствуя себя правым, оказался один. Да еще добро бы один, так нет, вместе с Павлом Клиновым, этим-то лентяем. Только он да Клинов и настояли на огородах… А надо бы повременить с ними, как это сделали другие. Такие мысли были обидны. Самым же горьким было то, что во всем прав был Кузьма. Начиная с того дня, когда он разминировал поле, люди стали верить ему, шли за ним, и только один он, Щекотов, норовил повернуть все по-своему…