Седые современники говорят: искусство, как и спорт, движется злостью. Иван Петрович в этом не уверен. Лично у него истинной злости никогда и ни к кому не было. Если обижали его, то он как бы даже и не понимал этого в полной мере, это как будто бы другого обижали, а сам он на все эти дела смотрел как бы со стороны. И даже более того: Ивану Петровичу страшно жалко было всегда тех, кто пытался комкать и мять его, ибо в их действиях он усматривал и слабость, и болезненную неуравновешенность, и неуверенность в себе, и множество кой-чего еще, свойственное тем, беспородным. По крайней мере, так было. Они почему-то думают, что он перебегает им дорогу. Простите! Почему же тогда ему никто не перебежит? Вот и кашу делят! И для кого-то это очень важно… Банка на уровне ордена! Дали и как будто бы тем самым подтвердили участие в общем жизненном процессе. И даже Сальников, неглупый, одаренный человек, ироничный и тонкий, и тот чего-то засуетился. Интересно, отчего так зашевелился Сальников?
И неожиданно для себя Иван Петрович позвонил самому молодому литератору, пацану еще несмышленому, который отсиживался дома, но числился в организации завхозом.
— Дима, ответь, пожалуйста: ты кашу получил?
И почувствовал Иван Петрович, как на том конце провода произошло замешательство. Ему так и показалось — Диму прихватила внезапная одышка.
— Да, Иван Петрович, три банки. Сказали, бери еще, но я не стал.
— Ясненько, Дима, ну и хороша кашка?
— Для меня это что надо, Иван Петрович. Я же одинокий. Как жена ушла, еда сразу закабалила, делать больше ничего не успеваю. А здесь на скорую руку.
— Шизеете, братва. Как погляжу, для вас самое важное: на скорую руку. Так и жизнь пролетит на скорую руку.
Сказал спокойным тоном, хотя Димино замешательство очень ему не понравилось: жизнь какая-то вокруг тайная, как в Ватикане.
В пятом часу пополудни Иван Петрович вышел на балкон подышать свежим воздухом. Дождя не было, как не было и сплошного свинцового покрова на небесах — там сейчас, набегая друг на друга, проносились тучи; в короткие прорехи неожиданно выглядывало солнце, и ослепляло, и резко обозначало тени.
Возвращались, отработав первую смену, жильцы, пересекали двор по диагонали, не обращая внимания на раскисшую землю, давя и уплотняя грязь. И опять здесь быть тропинке, четко делящей двор на два треугольника, ибо это самый короткий путь к дому. Смешно вспоминать, сколько пота и нервов израсходовали медные лбы из домоуправления, борясь с этой самой тропинкой. Колючую проволоку натягивали и даже хотели выложить кирпичный забор, и все для того, чтобы приучить к порядку. Но мыслимое ли дело — заставить народ ходить по квадрату.
Подумал Иван Петрович — и самому бы неплохо выбраться из дома, кости размять, хлеба купить, а заодно посмотреть, каков он сегодня, летучий рынок, что на пустыре, за теми вон большими домами. А летучий он потому, что с ним вот уже несколько лет безуспешно борется милиция. Но у народа нервы крепче. Выставляются здесь домашние излишки: соленья и маринады, носки из собачьей шерсти и сушеные грибы. Сидят ласковые старушки рядком, уже почти реликтовые, на перевернутых деревянных ящиках и мудро взирают на окружающих. И каждый раз, когда видит их глаза Иван Петрович, он открывает заново: а ведь все понимают старые, что происходит вокруг, и даже более того — наверняка чуют, в какую сторону крутится земля.
На базарчике, как всегда, было много цветов. И что всегда радовало Ивана Петровича: грустные полевые букеты люди брали ничуть не хуже, чем застывшие в красоте своей гладиолусы. Он встал в сторонке и принялся раскуривать трубку, и не сразу заметил, как пристально смотрит на него модно одетая, довольно симпатичная женщина, приблизительно его ровесница, с белым лицом, белой открытой шеей и ярким румянцем на щеках. Он взглянул на нее раз, взглянул другой, она улыбнулась ему в ответ; и вдруг Иван Петрович узнал ее: Валентина из литейного цеха. От его машины до ее верстака было не больше десяти метров… И еще легкая загородка из оцинкованного железа, этакая чисто символическая перегородка, скорей всего «для порядка» — вот что отделяло обрубщиц от литейщиков. Женщины лихо владели напильником и шабером, снимали, соскабливали заусенцы с готовых деталей. Зарабатывали они хорошо. А Валентина работала, пожалуй, быстрее всех, зверь-баба, в черном халате, поседевшем от алюминиевых опилок, черном платке, повязанном так, как это делали жницы на Руси, и горластая, черт возьми, ну и горластая — с пустыми разговорами не суйся — опозорит на весь цех. Она и профсоюзные взносы собирала, и за газировкой следила, чтобы автомат работал без перебоя. А высокое цеховое начальство обходило ее стороной. Ну ее к ляду, наверное, простодушно думало высокое начальство, сразу начнутся претензии, и этот горный поток ничем не остановишь.