День был морозный, деревья сильно заиндевели.
«Ну ладно. Надо ехать в Чернинскую», — Василии вскинул на плечо лопату и лом.
Час спустя он уже выводил за ворота оседланного коня и по дороге обдумывал, как лучше подступиться к Архипу Мартыновичу. Допрос Тебенькова представлялся ему очень важным, могущим пролить свет на все это загадочное дело.
Однако застать дома чернинского атамана Василию не удалось: Архип Мартынович с вечерним поездом укатил в город. Варсонофий, по словам его матери, находился в Имане. Служил там в полку. Заплаканные глаза и убитый вид хозяйки насторожили Ташлыкова, но доискиваться причины ее слез он не стал — мало ли отчего плачут женщины. Василий купил табаку в тебеньковской лавке, потолкался среди казаков. Побывал он и на станции. Достоверных данных о пребывании Варсонофия в Чернинской он не нашел. Казак, который будто бы видел хорунжего в тебеньковском дворе, на прямой вопрос об этом поскреб затылок, помялся и сказал: «Ошибся, видно. Ночью каждая собака за волка сойдет».
Так ни с чем Ташлыков вернулся на хутор.
2В это самое утро Алексей Никитич занимался текущими делами. Но что это были за дела? Просмотр старой отчетности, проекты переустройства прииска, которым не суждено осуществиться, переписка с бывшими клиентами, — тоже никому не нужная, бесполезная.
О сыне, ушедшем из дома, Левченко старался не думать. Решительность, с которой Саша порвал с привычной для него средой, вызывала у Алексея Никитича двойственное чувство: с одной стороны — боль и уязвленное отцовское самолюбие, а с другой — невольное уважение к сыну. Были минуты, когда он в мыслях почти оправдывал Сашу, принимая во внимание свойственную молодости горячность и неумение серьезно подумать о последствиях. Но тут же начинал сердиться и сам опрокидывал свои доводы.
Человеку со стороны Алексей Никитич показался бы погруженным в глубокое раздумье. Он задумчиво постукивал карандашом, рассеянно чертил замысловатые фигуры. Но мысли его были далеко. Затем он перемогал себя и начинал вновь читать и перечитывать давно осточертевшие документы. Что могли изменить эти бумаги? И какой смысл заниматься ими теперь? Пожалуй, наиболее тягостным для Алексея Никитича было ощущение бесполезности его труда. Как аккумулятор электричеством, он заряжался в такие часы тяжелой и слепой ненавистью.
Потом появлялся кто-нибудь из знакомых и подливал масла в огонь. Каждый день приносил малоутешительные новости. Несмотря на прогнозы и предсказания тертых политиков, Советская власть не нала ни в прошлом месяце, ни на этой неделе; похоже было, что она и не собиралась рушиться, как этого ожидали Чукин, Бурмин, Парицкая, да и сам Левченко. Алексей Никитич не мог не видеть, что действия людей, руководивших Советом, были разумными и целесообразными действиями. Слова у них не расходились с делами: за счет имущего меньшинства они делали все возможное, чтоб облегчить положение народа. Были национализированы банки, предприятия, у торговцев реквизировались запасы продовольствия. Имущие люди лишались собственности — основы их могущества. А что такое Бурмин без его лесопильных заводов? Чукин без универсального магазина и оптовых складов? Парицкая без прииска Незаметного, тоже национализированного по требованию рабочих после того, как Левченко отказался завозить на прииск продовольствие на предстоящий сезон? Если бы Алексей Никитич предусмотрительно не перевел наличные капиталы общества в харбинское отделение Русско-Азиатского банка, у него на руках остались бы одни бумаги. Те самые бумаги, которые он перебирает теперь день за днем, создавая для себя видимость работы. Впрочем, кое-что осталось, оказалось надежно спрятанным и у Чукина, Бурмина... Но Левченко, пожалуй, лучше всех их понимал, что капитал, не приносящий прибыли, — мертвый капитал.
Частенько сверху к Алексею Никитичу спускался Джекобс. Журналист был человек осведомленный; его суждения бывали остроумны и не лишены меткости. Он умел в то же время не быть чересчур назойливым. А Левченко сейчас особенно не терпел в людях бесцеремонности. Он заметно охладел к тем, кто были завсегдатаями у него в доме.
Говоря с Левченко о политике, Джекобс от него не скрывал своих опасений: многое шло теперь кувырком. Быть пророком в такое время — нет уж, увольте!