В тот день, когда остатки сколоченного Кауровым казачьего отряда разбрелись кто куда, Архип Мартынович с сыном все-таки пробрались в город. Разведав, что план переворота провалился, Варсонофий скрылся. Он едва успел шепнуть отцу адрес.
Архип Мартынович зашел к Чукину посоветоваться; оба напились в стельку.
Среди ночи Тебенькова и хватили колики в боку, да так, что не только хмель выскочил — глаза на лоб полезли. Как началась боль в правом подреберье, резануло в животе, перекинулось в правое плечо да под лопатку — так и взвыл Архип Мартынович, заскулил, как больно побитый щенок, схватился за живот и пошел кататься по шкуре белого медведя, лежавшей возле дивана.
Чужая боль не болит. Чукин стоял над ним, хохотал, пьяно удивлялся: «Эк, тебя корчит! Умора глядеть...» У Архипа Мартыновича от обиды даже слезы из глаз брызнули. Пнул он в сердцах Чукина ногой и завыл пуще прежнего, рвал желчью, отплевывался.
Чукин от удара протрезвился, сообразил, что дело неладно, — послал за извозчиком. Завернули они вдвоем полураздетого Тебенькова в громадную волчью доху да так и доставили прямо в приемный покой больницы. Сделала сестра укол морфия, обложила ему живот грелками; отдышался Архип Мартынович, перевел дух.
Утром доктор Твердяков расспрашивал: «Жирное ели? Много?.. Нельзя вам. У вас — печень». Он назначил Тебенькову легкую диету. Архип Мартынович глотал протертые супы да протертые каши и скучал по говядине, тихонечко поохивал. А как поунялись, поутихли боли, стал присматриваться к соседям по палате, принюхиваться к новым веяниям, доносившимся в больницу, — и совсем затосковал, приуныл.
Ночь проходила, а думы у Тебенькова все те же — тревожные, беспокойные, черные.
С первым солнечным лучом в палате начинался оживленный разговор: радовались люди и солнцу, и выздоровлению своему, и — более всего — переменам в жизни. Тебеньков же хмурился.
Сосед, должно быть, догадывался о тайных думах Архипа Мартыновича. Он раздумчиво говорил ровным, тихим голосом очень больного человека, каждое дыхание которого заранее учтено, размерено, взвешено:
— Еще бывает так... живет человек, живет. Вдруг навалится на него черная тоска. Хоть в омут головой кидайся. А какая тому причина? Вот тут и подумать надо... К чему человек в жизни сердцем прилепился? Что ему дорого — люди или барахло нажитое? Хочешь жить — ставь новую избу, а помирать — и в старой домовине схоронят... Он не успел закончить мысль: начался утренний обход врача. Послышался веселый, бодрый голос Твердякова:
— Живы-здоровы, грешники?
— Живы! Живы... — откликнулся сосед Тебенькова.
— Ну, молодцы! Кажите языки, — доктор балагурил, знал цену шутке.
Твердякова в палате любили.
Архип Мартынович за это время тоже проникся уважением к доктору.
— Мне бы на выписку?.. Не могу больше здесь лежать, — сказал он, когда Твердяков остановился возле его койки.
— Посмотрим, посмотрим... — Твердяков подвижными, ловкими пальцами прощупывал печень. — Больно?.. А здесь?
Архип Мартынович крепился:
— Терпеть можно...
— Что ж, согласен! Идите на выписку, — заключил Твердяков, закончив осмотр. — Только имейте в виду... никаких излишеств. На первых порах диета.
В конце дня в больницу принесли одежду. Архип Мартынович попрощался с товарищами по палате.
— Бывай здоров, казак! Да выше ветра голову не носи, — посоветовал Тебенькову его сосед.
Архип Мартынович почувствовал себя задетым, ответил с мстительной жестокостью:
— А ведь тебе, мил человек, отсюда не выйти!..
В городе Тебеньков задерживаться не стал и в тот же вечер выехал домой, в Чернинскую. Забежал он только в аптеку, где долго и обстоятельно расспрашивал провизора о лечебных свойствах минеральной воды «Ессентуки», рекомендованной ему доктором. Справился о цепе.
— Вам ящик? — спросил провизор.
— Одну бутылку, — невозмутимо ответил Архип Мартынович.
В Чернинскую поезд пришел поздно ночью. Архип Мартынович первым спрыгнул с подножки вагона на захрустевший под ним снег, вдохнул морозного воздуху и почувствовал себя окончательно выздоровевшим.
На станции, кроме Тебенькова с сыном да заспанного дежурного с фонарем, не было ни души. Каменное здание станции, недавно построенное военнопленными австрийцами, мрачно глядело в темноту черными, слепыми окнами. Лишь в комнате дежурного тускло горел одинокий огонек.