Юлия Борисовна вообразила, что у нее катар желудка и болезнь печени. Врачи не разделяли ее мнения: не было никаких объективных признаков заболевания. Но она не верила врачам, даже Твердякову, и неустанно говорила о том, что теперь никому верить нельзя. «Ах, почему я не умерла раньше, я бы не испытала столько мучений!» Все больше времени Парицкая проводила в постели, обложившись грелками. В спальне на туалетном столике выстроилась целая батарея пузырьков, склянок, баночек; во всем доме пахло лекарствами.
Все сочувствовали Юлии Борисовне; в доме ходили чуть ли не на цыпочках. Один Чукин говорил с усмешкой:
— Эх, милая! Да разве болезнью от них отгородишься. Терпи уж, а лекарства выбрось на помойку. Не в них дело.
Скептицизм Чукина усилился и носил подчеркнуто злобный характер. Да и внешне он изменился за эти два месяца: волосы на висках заметно побелели, весь он как-то осунулся, сгорбился, хотя и старался по-прежнему казаться бодрячком.
Матвей Гаврилович понимал мятущееся состояние души Левченко и по-своему воздействовал на него, раздувая в нем мстительное чувство обиды. Он завел немало знакомств среди выброшенных революцией из поместий и особняков бывших людей, приводил их в дом к Алексею Никитичу и заставлял вновь и вновь рассказывать историю своего падения.
С людьми, потерпевшими крушение, невыгодно иметь дело. Это прежде всего бьет по карману. Но сейчас потерпели крушение все, кого знал Чукин. Приходилось и ему как-то по-новому прилаживаться к создавшейся обстановке. «Еще не все потеряно — авось кривая вывезет, — думал он, слушая рассказы беженцев из центральных губерний России. — Сколько людей задето, а? Да ежели мы все...»
Так тощие, худые волки сбиваются зимой в стаю, чтобы вместе накинуться на добычу, рвать и терзать ее зубами, жадно наверстывать период вынужденной голодовки. Потом они снова разбредутся каждый в свое логово.
«Это великое несчастье — не иметь возможности быть наедине с самим собой», — думал Алексей Никитич. Но выпроводить всех за дверь, как сделал бы прежде, — не мог. Ему было страшно оторваться от привычной обстановки, от людей, недостатки которых он слишком хорошо знал.
Вот уже несколько дней у него болела голова, стучало в висках. «Поехать отдохнуть в Японию, что ли?» — думал Левченко.
Днем у него были Поморцев и Лисанчанский. Капитан 2-го ранга после месячной отсидки был выпущен из тюрьмы под честное слово. Он с иронией рассказывал о днях, проведенных в общей камере, посмеивался над собственными страхами. Но глаза у него оставались холодными и злыми.
По решению рабочего собрания полковник Поморцев был восстановлен в должности начальника Арсенала. Он клятвенно обещал, что больше ничем не запятнает себя, и теперь старался поскорее сплавить куда-нибудь своего не примирившегося с поражением родственника. Поморцев просил Алексея Никитича дать Лисанчанскому рекомендательное письмо к кому-либо из благовещенских золотопромышленников. Левченко подумал и написал Золотову.
Появился румяный, как всегда, Судаков. За ним вошел сердитый с виду старик с надвое раскинутой бородой; стуча палкой о пол, он прошествовал мимо Алексея Никитича к дивану и мягко погрузился в него.
Судаков тоже собирался в Благовещенск. О цели поездки он говорил уклончиво.
— Будем надеяться, господа... час пробьет, — и многозначительно посматривал на безучастного ко всему Алексея Никитича.
— Да, а где теперь Мавлютин? Вот — человек твердых убеждений, — вспомнил Чукин.
— Вы так думаете? — сощурился Левченко.
— Что такое убеждение? Ловко составленные фразы. Сегодня одни, завтра — другие. Они так же старятся, как перчатки, — громко заявил сердитый старик. — Если вы хотите обратить на себя внимание, сделать карьеру, вам действительно нужны убеждения. Но именно те, которые сегодня в моде — и не слишком резкие. Чем и объясняется успех в нашем обществе господ умеренных социалистов.
— Позвольте, менять убеждения нелегко, — возразил Судаков, задетый упоминанием о социалистах. — Ведь это связано с душевным разладом... Может быть, только суровые уроки жизни...
Старик рассмеялся неприятным, скрипучим смехом, будто две сухие ветви потерлись на ветру друг о друга.
— Э-э, ерунда! При чем здесь душа?.. Не единым духом жив человек. Материальные блага прежде всего. Да-с. А убеждения — для досуга, язык чесать. Я, господа, материалист, — так же громко провозгласил он.
— С вашей философией самого себя продать можно.
— За приличную цену... почему бы и нет? Продал же Фауст свою душу... И вы не зарекайтесь, ибо душа ваша принадлежит золотому тельцу, сударь мой, — едко закончил старик.