Но наряду с этой буржуазной торговлей, уютно расположившейся в теплых помещениях, отгородившейся от улицы богатыми витринами, тянется двойной ряд деревянных ларьков, не защищенных от ветра, на которых выставлены другие товары, создаваемые экспромтом; они придают бульварам вид ярмарочного гулянья. Именно здесь сосредоточен весь интерес, здесь таится вся поэзия новогодних подарков. Нарядные — в районе церкви св. Магдалины, мещанские — по направлению к бульвару Сея-Деии, простонародные — поблизости от Бастилии, ларьки эти видоизменяются в зависимости от покупателей, ибо выручка определяется тем, насколько туго набиты кошельки у прохожих. Между ларьками расставлены переносные столы, заваленные мелкими вещицами, чудесами парижского ремесла, созданными словно из воздуха, такими хрупкими и легкими, что из-за самой этой легкости мода иногда подхватывает их и увлекает в своем внезапно набежавшем вихре. Наконец вдоль тротуаров, затерявшись между вереницами экипажей, которые задевают их на ходу, шмыгают торговки апельсинами с грудами ярко-оранжевых плодов на лотках под фонариками из красной бумаги, выкрикивая: «Апельсины, валенсийские апельсины!» Они словно дополняют эту картину бродячей торговли среди тумана, шума, невероятной спешки, в которой Париж заканчивает старый год.
Обычно г-н Жуайез принимал участие в суете этой озабоченной толпы, которая двигалась во всех направлениях, нагруженная пакетами, побрякивая деньгами в карманах. Он ходил вместе с Бабусей за подарками для своих барышень и останавливался у прилавков мелких торговцев, которые еще не привыкли продавать и потому волнуются при виде каждого покупателя, рассчитывая за короткий срок предпраздничной торговли нажить огромные барыши. И тут начинались разговоры, толки, бесконечные колебания, ибо что-нибудь всегда отвлекало этот сложный маленький мозг от того дела, на котором сейчас следовало сосредоточиться.
В этом году — увы! — ничего похожего! Г-н Жуайез печально бродил по радостно возбужденному городу, еще более угнетенный, еще тяжелее переживая свою праздность среди окружавшей деятельной толпы, задевавшей, толкавшей его, как и всех, кто мешал движению. Сердце его билось от беспрерывного страха, так как Бабуся в последнее, время делала ему за столом весьма прозрачные и многозначительные намеки относительно новогодних подарков. Он избегал оставаться с нею вдвоем и запретил ей заходить за ним в банк после окончания занятий. Но, несмотря на эти предосторожности, он понимал, что приближалась минута, когда скрывать тайну станет уже невозможно, что она будет разоблачена… Такой ли уж грозной была эта Бабуся, которой так боялся г-н Жуайез?.. О нет!.. Несколько строга, вот и все, — и какая прелестная улыбка, тут же прощающая виновного! Но г-н Жуайез по своей природе был нерешителен, робок, и двадцать лет супружеской жизни с властолюбивой женщиной «знатного происхождения» навсегда превратили его в раба, как одного из тех каторжников, которые, отбыв срок наказания, остаются еще на некоторое время под особым надзором. Он же оставался в таком положении всю жизнь.
Однажды вечером семейство Жуайез собралось в маленькой гостиной — этом последнем обломке былой роскоши, где сохранились еще два мягких кресла, множество вязаных салфеточек, фортепьяно, две карселевые лампы под зелеными колпачками и шифоньерка, уставленная безделушками.
Настоящий домашний очаг бывает только в скромных семьях.
Из экономии во всем доме топился только один камин, зажигалась только одна лампа, вокруг которой собиралось все семейство, занимаясь каким-нибудь делом или весело болтая, вокруг славной большой семейной лампы под старым абажуром с прозрачными картинками — ночными пейзажами, усеянными блестящими точками. Абажур этот вызывал изумление и радость у барышень Жуайез, когда они были маленькие. Мягко выступали из полумрака комнаты четыре белокурые и темноволосые головки, склонившиеся под уютным, греющим светом лампы, который, падая на верхнюю часть улыбавшегося или же сосредоточенного лица, казалось, придавал особый блеск глазам, подчеркивал лучезарную юность, запечатленную на ясном челе, лелеял их, укрывал, охранял от стужи, свирепствовавшей на улице, от призраков, от всяких козней, от горестей и ужасов, от всего зловещего, что бродит парижской зимней ночью в отдаленном квартале.