Выйдя после окончания ужина на террасу – со всеми гостями и в непременном сопровождении своего патрона, продолжающего обольщать публику, – Цинциннат «вдруг с резким движением души … понял, что находится в самой гуще Тамариных Садов, столь памятных ему и казавшихся столь недостижимыми».11091 Теперь, сквозь ночную мглу, сквозь «замазанную копотью ночи картину», он силится увидеть их «точно такими, какими были они в памяти».11102 Но, увы, м-сье Пьер с подручными шутами – «управляющим садами» и «главным инженером», – смакуя предстоящее удовольствие («любуетесь ландшафтом?»), приготовили Цинциннату сюрприз: иллюминацию в «добрый миллион лампочек ... чтобы составить по всему ночному ландшафту растянутый грандиозный вензель из П. и Ц., не совсем, однако, вышедший».11113
На обратном пути в крепость всё повторяется, но в изрядно подпорченном виде – снова упорно «не всё выходит»: те же двое в одинаковых плащах, но м-сье Пьер с изжогой из-за сомнительного качества ужина; те же шесть солдат с алебардами, но «луну уже убрали»; и даже помост для казни, судя по звукам, в обещанный срок не достроили. Вконец раздражённый бесконечными неувязками, а более всего – неуправляемостью Цинцинната, «руководитель казнью» на вопрос директора в ночном колпаке – как было? – откровенно хамит: «Вас недоставало».11124
Претендующая на реальность грубая фальсификация даёт трещины, которые назавтра (нет – послезавтра!) обрушат и погребут под собой провальный театр тоталитарного бреда.
XVIII
.
Цинциннат не спал ночь, и вот, на рассвете, в ожидании казни, он испытывает последнюю, как он думает, волну страха: «Мне совестно, что я боюсь, а боюсь я дико… Мне совестно, душа опозорилась ... – о, как мне совестно».11135 Эти повторные, на протяжении всего романа, стенания выполняют важную функцию авторефлексии, самопризнания, мобилизующего героя на преодоление страха, – они избывают этот страх, выплёскивают, реализуя необходимость «очень громко говорить, чтобы за шумом себя услышать.11141 Из лихорадочной, скачущей, бессвязной речи вычленяется ясная, спасительная логика: «Ведь я знаю, что ужас смерти – это только так, безвредное ... содрогание, захлёбывающийся вопль новорождённого»,11152 – объясняет он сам себе.
Он вспоминает, «что живали некогда в вертепах, где звон вечной капели и сталактиты, смерторадостные мудрецы, которые – большие путаники, правда, – а по-своему одолели, – и хотя я всё это знаю, и ещё знаю одну главную, главнейшую вещь, которой никто здесь не знает, – всё-таки смотрите, куклы, как я боюсь».11163 В этой фразе – фокусное, центральное во всём романе самопризнание Цинцинната (да и самого Набокова): мировоззрение «путаников»-гностиков (а речь здесь, очевидно, именно о них) он полагает неким поисковым опытом человечества в познании тайн жизни и смерти, но отнюдь не той «главной, главнейшей вещью», которая известна ему одному.
Цинциннату дано провидение трансцендентного, потустороннего сохранения сознания, но само по себе страха смерти оно не устраняет, коль скоро этот страх – явление земное, посюстороннее, и его приходится переживать. В отчаянии «Цинциннат встал, разбежался, и – головой об стену...», – в то время как «настоящий Цинциннат сидел в халате за столом и глядел на стену, грызя карандаш … и продолжал писать».11174
Это раздвоение неустранимо, и, преодолевая страх, он сосредотачивается на самом главном: не только успеть, насколько это возможно, реализовать себя «настоящего», но и каким-то образом – мольбой, заклинанием – сохранить для «тутошнего» будущего («пускай полежат!») плоды его творчества: «Сохраните эти листы, – не знаю, кого прошу … уверяю вас, что есть такой закон, что это по закону, справьтесь, увидите! – пускай полежат, – что вам от этого сделается? – а я так, так прошу, – последнее желание, – нельзя не исполнить. Мне необходима, хотя бы теоретическая, возможность иметь читателя, а то, право, лучше разорвать. Вот это нужно было высказать».11185
Это потом, в «Даре», Фёдор Годунов-Чердынцев, через своего воображаемого двойника, поэта Кончеева, высокомерно заявит, что настоящему писателю не должно беспокоиться о скудости современного ему читательского контингента; если талант подлинный – будущий читатель его оценит. Но обречённому предтече Фёдора – не до того. Он – на краю гибели, в обществе, где давно разучились писать, и притязания его личности – единственное в своём роде и непростительное преступление. О сохранности на будущее написанного им Цинциннату приходится только молить. И то, что мы читаем это произведение, – свидетельство ответственности его автора, подлинного его Творца.