Выбрать главу

Появились, однако, и некоторые преимущества. Бабет оставалась теперь при девочке неотлучно, фактически совсем перебралась в комнату маленькой принцессы, лишь на ночь — да и то не всегда — уходила отдыхать к себе. Наконец получила Софи разрешение поставить кровать к самому окну, чтобы хоть как-то чувствовать связь с внешним миром. Получила она также возможность вволю общаться с прежде очень занятым отцом, который теперь по первому зову оставлял всяческие дела, оставлял даже сыновей, приходил и оставался с Фике, сколько девочка желала. Чтецом отец оказался прямо-таки неважнецким, да и с французским произношением у него были свои давние счёты, но вот вырезать из бумаги фигурки, рисовать, делать бумажные тюльпаны и особенно играть в шахматы умел, как никто другой, давая в этих отношениях фору мадемуазель. Только благодаря болезни Софи и смогла понять, какой же талантливый у неё отец; он умел, например, под улыбочки, под разговоры так организовать свои шахматные фигурки, что в некий прекрасный миг торжества и фурора из-за негустой линии пешек вдруг выскакивал его чёрный, с отбитой мордой конь, становился на некотором расстоянии от её короля, после чего Христиан-Август виновато разводил руками и возвещал:

   — Мат.

Отец в такие минуты казался ей прямо-таки фокусником, похлеще Больхагена, хотя, в отличие от последнего, не умел шевелить ушами, оживлять камешки и доставать из пустого кулака скомканный платок.

Сделавшись слабой и чувствительной, Софи совершенно по-новому воспринимала теперь человеческую доброту, желание сделать приятное ближнему, а когда малограмотный Теодор Хайнц, напросившись к губернаторской дочери в гости, прочитал свои неуклюжие стихи, Софи зашлась прямо-таки в истерике, и затем потребовалось объяснять влетевшей в комнату Бабет, что решительно ничего плохого не случилось, напротив, случилось весьма хорошее — стихи ей понравились. Хайнца, впрочем, больше к девочке не допускали, да и сам великан при одном только упоминании о возможном визите смущался и с деревенской непосредственностью краснел.

Едва ли не главное преимущество болезни состояло в том, что Иоганна-Елизавета в комнату девочки не допускалась вовсе. Софи было нелегко этого добиться, однако же она добилась.

Болезнь оказалась не только и даже не столько испытанием телесной прочности, как именно испытанием на духовную, душевную прочность. Если не перелом, то некое подобие победы над болезнью наступило 2 октября в первом часу ночи: не желая будить вконец измученную Бабет, девочка самостоятельно сползла с постели, закусила губу и, упираясь обеими руками в отказывавшуюся служить левую ногу, доковыляла до туалета и даже сумела вернуться обратно. Двадцать шесть шагов туда, почему-то тридцать пять — в обратную сторону. Сил забраться на постель не осталось. Когда вошла Бабет, в комнате Софи горела свеча, подушка валялась под ночным столиком, а сама девочка с виноватой улыбкой на лице сидела, прислонившись к планке кровати. Из нижней губы медленно текла кровь.

   — Господи, ты с ума сошла, — шёпотом произнесла мадемуазель, привычным движением — за спину одной рукой, другой под коленки — приподняла девочку и бережно водрузила её на постель. — Признайся, ведь хотела драпануть, нет?

   — Не только хотела, но и сумела. До туалета и назад, — выговорила счастливая девочка.

   — Боже ты мой... — Бабет скупыми, деловыми, как заправская медицинская сестра, движениями промокнула начавшую засыхать кровь, языком слизала тёмные разводы и сама же вслух пошутила:— Я у тебя совсем как заправский кровопийца.

   — Ты у меня самая лучшая, — благодарным голосом сказала Софи.

Элизабет быстро расправила под девочкой скомканную простыню, через ткань ночной рубашки скорыми движениями не столько помассировала, как именно погладила девочкину пухленькую ногу...

   — Больно?

   — Ужас.

   — Может, мазью, которую Лембке?..