Жаннере и Перриан назовут это «спонтанным искусством».
На одной из фотографий суровый Корбю держит тарелку над головой смеющейся, счастливой Шарлотты на манер белого нимба — вот это фото. Но одно из лучших ее изображений — фото на пляже в Нормандии. Фотограф, Пьер Жаннере, снял ее снизу вверх, она только что вышла из воды, он любуется подругой своей, ее молодостью, ее обнаженной грудью. Они расстались во время войны, когда ее пригласили в Японию дизайнером-консультантом с императорской зарплатой.
Тамила, продолжая говорить, сделала знак одному из своих пажей, который затащил на сцену магнитофон и приготовился включить его.
Тут восприятие мое раздвоилось — свойство с детства, забавное, о котором я больше ни от кого не слышал (говорят, такое бывает у актера, когда играет он роль и одновременно видит себя глазами зрителя). С одной стороны, слушал я голос Тамилы, говорившей о странах, в которых побывала Шарлотта: она работала в Японии, жила во Вьетнаме, в Бразилии, а когда Ле Корбюзье с Пьером Жаннере проектировали здание Центросоюза, приезжала с ними в Москву. С другой стороны, видеоряд кресел руки Перриан, стульев, полок, встроенных шкафов вызвал в памяти моей дизайнерские проекты студенток Мухинского, самых талантливых, и их самих. Они прошли по залам воображения моего, точно младшие ее сестры. Я видел изображения их работ, четкие, с особо гармоническими пропорциями, глубокими тенями, благородным цветом, длинно заточенный нос карандаша 3Т в маленьких руках, решительность, стройность; они были фанатически преданы своему делу, дизайн — это была их любовь, они готовы были возиться со своими чертежами, макетами, моделями, отмывками денно и нощно, у них получалось все, от малых изобретений ноу-хау до рыцарских, связанных ими серо-стальных свитеров, в которых щеголяли они сами и их возлюбленные. Пробегала по галерее главного зала и мимо копий лоджий Рафаэля Нелли Колычева в разлетающейся юбке, в сандалиях Дианы, проходили Галя Ильина, белокурая модница Сурина, маленькая Стрельцова со стрижкой Лайзы Миннелли, они так же любили спорт, как Шарлотта, но по бедности нашей жизни не могли заниматься спелеологией, каяком, альпинизмом, греблей, как она; в спортзале родного института играли в волейбол и баскетбол, их можно было встретить с лыжами или рапирой.
Пока Тамила говорила об отеле «Савой», горных курортах, мебели из шоколадно-алого бразильского дерева, семинаре Жана Пруве, сотрудничестве с великим мебельщиком Тонетом (кто из вас не сиживал в бабушкиных питерских квартирах на его венских стульях-гнушках?), я вспомнил встречавшихся мне мисс и мадемуазель Дизайн.
Потом, много позже, когда смотрел я в интернетовых дебрях тексты и картинки, посвященные Перриан, вставала передо мной Москва, где она окончательно рассталась с коммунистическими идеями юности. Москва тридцатых годов; на одной из зимних фотографий утеплившийся кое-как Корбюзье, сидящий на фундаменте здания Центросоюза, напоминает одного из гулаговских зэков, строивших московские высотки.
Очки его, по обыкновению, фантастичны, одно стекло всегда получается бликующим, полуразбитым, полуслепым, выглядит деталью портрета булгаковского персонажа из свиты, не к ночи будь помянутого.
И возникает передо мной образ юной Шарлотты Перриан, любившей горы и побережья, одиночки-путешественницы, ночевавшей в стогах сена, среди камней, прогретых солнцем, долго отдававших в ночи древнее тепло, или на топчанах пастушеских приютов, покрытых овечьими шкурами, с первобытным, первозданным уютом человеческого гнезда.
На Тамилином экране еще светилась цитата: «La formе, c’est le fond qui remonte à la surface» («Форма — это глубинная суть, поднявшаяся на поверхность»). Charlotte Perriand, — а наш уже врубил свой магнитофон раньше времени, и излился в воздух женской гимназии теплый, переливчивый, обволакивающий, околдовывающий слушателя, льющий в уши мед соблазна женский голос, певший немудрящий chanson довоенных лет.
— Вы слышите, — сказала Тамила, улыбаясь, — легенду эстрады, звезду кабаре, по прозвищу Черная Пантера (впрочем, было и другое прозвище — Черная Жемчужина), Жозефину Бейкер.
Зал, разумеется, оживился, увидев полуодетую красотку мулатку в перьях и побрякушках, с ослепительный улыбкой, — мы не привыкли к подобным изображениям.
— Ну, намылят шею, — весело сказал мой сосед справа, ни к кому, собственно, не обращаясь, — не только Тамиле Доренко, но и всем организаторам да кураторам за этот вертеп разврата.
Сидевший в первом ряду Энверов картинке зааплодировал.
На одной из виниловых пластинок моих друзей-художников Жозефина Бейкер пела «Hello, Dolly».