Выбрать главу

– Однако все познается в сравнении, – ответил, скорбно качая головой, обер-гофмаршал («Я с вами согласен, но, ради Бога, тише! Во дворце столько демократов!» – слишком шутливо… – «все познается в сравнении»). – Я не думаю, чтобы все было чудесно в Афинах Перикла, но это были Афины Перикла («отлично»). Французский народ устами своих великих мыслителей провозгласил иные идеалы («хуже»)…

– Нет, народ не провозглашал. Мыслители провозгласили сами по себе. Иные идеалы. У фашистов и у коммунистов идеалы хуже наших («И у коммунистов хуже? Кто же он такой?» – с недоумением спросил себя обер-гофмаршал), но у них идеалы прагматические: у первых они подогнаны к войне, у вторых к революции. Наши ни к чему не подогнаны. Пока не было ни коммунистов, ни фашистов, история несколько десятилетий кое-как куда-то плелась, как старая кляча, – и слава Богу! Теперь кляча вдруг заскакала, и я с ужасом жду результатов. Вероятно, наш еще относительно молодой XX век окажется гнуснейшим веком в истории: этот юноша уже оправдал самые блестящие надежды. У него только одна хорошая черта: откровенность и полная наглядность. Так, величайший из его живописцев, изобразив бутылку вина, еще написал на ней огромными буквами: «вино». Чтобы не было никаких сомнений.

Он неожиданно испытал то же чувство, которое только что испытывал обер-гофмаршал: сознание допущенного предательства. Но это ощущение неловкости тотчас было подавлено многолетней привычкой: его приглашали для того, чтобы его слушать, – и он не мог не говорить, как не может не петь на вечере оплаченный хозяином тенор. Говорить же просто, без цитат и афоризмов, ему было труднее, чем говорить с цитатами и афоризмами. «Да, дешево. Это и есть тяжкое испытание светским общением, шуточками, болтовней, которого без ущерба никто выдержать не может…»

– По поводу юноши, – сказал обер-гофмаршал. – Я как раз сегодня прочел в «Фигаро» о казни того молодого человека, который был вашим секретарем и совершил это ужасное убийство. Я следил за этим странным делом и не могу…

– Разве он казнен? – вскрикнул Вермандуа. Обер-гофмаршал, не привыкший к тому, чтобы его перебивали, высоко поднял брови.

– Вы не знали? Я вижу, что вы не читаете газет. Кажется, Гёте и Толстой тоже их не читали? – Он поднялся навстречу иностранному принцу, вышедшему из белой гостиной. – Я страшно был рад, что мог побеседовать с вами, – сказал обер-гофмаршал, впрочем, улыбаясь уже больше в сторону принца.

«Да, всех этих господ со временем перевешают, – думал Вермандуа, с ненавистью глядя на проходивших мимо него раззолоченных людей. – Пусть пока погуляют! Так, в старину индюшек сначала кормили орехами, чтобы стали жирнее, а потом их резали, и даже очень скоро. – Он не без удовольствия перешел из монархической веры в большевистскую. – Да, это общество обречено на гибель. Того несчастного безумца казнили, а вот этот гуляет на свободе». Он уставился в толстого человека, стоявшего у буфетного стола, и тут же, по какому-то смутному воспоминанию о своей поездке в Версаль на процесс Альвера, решил, что этот неизвестный ему человек – банкир, не пойманный вор. Почему-то удобнее было его считать банкиром, чем герцогом или графом. «А может быть, он и титул себе купил… Однако виселица в конце карьеры этого господина тоже была бы признаком существования в мире разумной управляющей силы, того, что в старину называлось мировым разумом, божественным разумом. Микеланджело пытался представить себе эту силу в виде летящего бородатого старичка – и какой туповатый и злой старичок у него получился!.. Но признать разумную правящую силу в мире для меня именно и означает отказаться от разума, от того единственного, что в мире ценно и для чего миру стоит существовать… Все, все они погибнут, и в большинстве не с оружием в руках, а пассивно, бессмысленно, как погибает во время пожара запертый в хлеву скот». Он увидел вдали Кангарова-Московского и, столь же неожиданно переходя из большевистской веры к революционно-демократической, подумал, что не мешало бы повесить и советского посла. «Он чекист или получекист. И во всей их революции была разве одна доля идеализма на девяносто девять долей властолюбия, честолюбия, зверства. Революция была для них всех карьерой, очень недурной карьерой. Он говорил мне, что, как Ленин, прожил долгие годы в эмиграции, то есть в полной безопасности, писал статьи. Где же еще, кроме революционного мира, человек мог стать генералом тридцати лет от роду и не имея ничего за душой?.. Так что же? Так что же? «Святые» с их внутренним совершенствованием? Как им, должно быть, было скучно: усовершенствовался… еще усовершенствовался… а потом, окончательно усовершенствовавшись, умер… Да, старость подкралась (именно подкралась!) так грубо, так безжалостно! И всю эту красоту я вижу в последний раз в жизни…»