– А пойдем прикончим по папироске, а? – предлагаю я. – В этот раз угощает старина Бруг!
Вильхельм облегченно хохочет, подскакивает с места, спешно собирается. Нетвердыми пальцами пробует развязать узел шейного платка, но только сильнее его затягивает. В конце концов он раздраженно машет пятерней, допив остатки «Светлого республиканского», и направляется к выходу из вагона-ресторана. А я сую за пазуху недопитый «Хроки-Доки»: бурда, конечно, но кто знает, когда еще мне подвернется питейная?
Свободный нужник находится в конце другого вагона. Это каморка с низким потолком, тесная настолько, что мы с Вилли едва помещаемся. Всему виной умывальник, выпирающий слева, и дыра в полу у дальней стены. Ее металлический обод заляпан человеческой неловкостью, а изнутри оглушительно грохочут колеса маслорельса. Над нужником качается веревка, рядом с ней табличка: «Дернуть для смыва». Вполне себе миленько, если забыть, что от дыры нещадно несет нечистотами и кислым, ни на что не похожим запахом масла. Зато глянешь внутрь – и увидишь проносящиеся мимо булыжники, устилающие дорогу меж рельсами. Я подталкиваю Вилли к нужнику: двигай, мол, а сам задвигаю щеколду на двери.
Так, и где папиросы? В кармане только угловатая бутылка бурбона… Как же она меня раздражает! Пусть побудет пока в умывальнике.
– Да где…
А вот и картонная пачка, в том же кармане, мятая и расплющенная. Когда я расправляю ее, на пол сыплется курительный дымлист: несколько папирос не пережили соседства с «Хроки-Доки».
– Эти две, кажется, еще ничего. – Я довольно щурюсь, зажав одну длинную серую папиросу зубами, а другую протягивая Вилли. – Выменял у какой-то шалавы под Стоцком… Да не бойся, Вилли, она была не чумная! – почти кричу, чтобы перекрыть лязг колес под полом. – Видишь красную полоску на бумаге? Полоска, говорю, да. Такая есть только на стоцких папиросах. А пахнут они… – захожусь кашлем, – дерьмом. Черт, да как же тут несет!
Кибельпотт долго трет нос, прежде чем ответить. Голос его меняется, становится гнусавым. Видно, что он старается больше дышать ртом, и теперь говорит с паузами:
– Это еще чего, не сильно-то и воняет… – Вдох. – Вот мы с братьями моими, Билли и Гелли, как-то бывали во Мражецкой кумунне… – Еще вдох. – Это на границе с Рысарством, где дамба проходит. Там, етить, во-о-от такенный квартал у свинушей, прям-таки свинарник!
Вилли глуповато гогочет, но тут же кривится, глотнув воздуха с избытком.
– Кхе, так вот… Ночью мы с братьями, ну, с Гелли и Билли, прокрались на двор одной свинушки… И знаешь чего? Ха, мы сперли у нее свинушонка! Они все спят в бараке, по десять штук, в брезентовых штанах, чтоб грязью да говешками не засрались… – Он брезгливо сплевывает в отхожую дыру. – Так мы схватили его – и бежать. А он визжит, дрянь, как молочный поросенок! Да и выглядит, и воняет, как простой поросенок, только в штанах, етить.
Вилли передержал папиросу во рту и теперь сдавленно кашляет. Я не перебиваю его, только выпускаю облачко дыма сквозь недобрую усмешку. Грудь приятно холодит там, где Цепь скользит под воротом куртки.
– И на костре он тоже визжал, как поросенок! Не хотел жариться, дык мы ему перебили ноги камнем. И даже пахло от него шкварками, прикидываешь, Бруг? – Вильхельм Кибельпотт уже не в силах остановиться, в его глазах вспыхивает огонек. Я вдруг ясно вижу в нем дряблого пацана, мучающего слепых котят. Мальчишку, которого смешивают с грязью даже старшие братья. Который сам потом топит в грязи пищащего звереныша.
А Цепь продолжает ползти, ползет сама по себе, огибая под мышкой плечо, спускаясь в туннель рукава.
Наверное, поначалу Вилли топил котят из чистого любопытства: мол, а что станет с блохастиком, если его вот так? А дольше он может? Ой, как смешно он фыркает, отплевываясь от воды! Но только всё не тонет, не тонет. И чего это он не тонет?!
– Гелли попробовал его на вкус, но тут же стошнился, етить… Так мы запихнули поросю яблоко в рот и бросили во дворе у той же свинушки. Ну, через забор киданули, как стемнело…
Я почему-то вспоминаю отца. Нет, он не из тех, на ком срывались в детстве. Он сам на всех срывался, с младенчества, как хвастал дед, и до сих дней… Последние годы дед уже не хвастал – отец зарубил его в поединке, чтоб занять место барона. Зато все остальные и ныне ползали перед ним, как побитые собаки.
А я ползал усерднее всех, ведь и прилетало мне в разы сильнее. Нагайкой. По спине, ребрам и плечам, пуская кровь и сдирая лоскуты кожи. Отец останавливался только в двух случаях. Во-первых, когда уставало запястье, а уж оно у него было натренировано. Да и устань правая – всегда можно поработать левой. А во-вторых… Иной раз он откладывал нагайку от скуки: в чем интерес хлестать кого-то в отключке? Мальчишку, что не стонет, не скулит, не царапает лоб об половицы?