Значит, изгнание из рая, где Ухарь-купец временно воображал себя господом богом. Значит, явился сам господь бог.
Через минуту я со всеми своими догадками, предположениями и сомнениями был уже в кабинете начальника
Нет, не принес мне радости этот визит. Антонов был сегодня на редкость высокомерен и холоден. Выслушал меня, не пригласив даже сесть, не удостоив даже взглядом. Да и слушал ли он? Ни одного вопроса, ни малейшего проявления интереса. А когда я, теряясь от непонятно почему ледяного взгляда прищуренных глаз, кое-как довел до конца свой рассказ, Антонов сказал коротко:
— Все? Идите.
— Что?!
Я ожидал расспросов, похвал, наконец, выговора, всего, чего угодно, но только не такого оскорбительного равнодушия.
Он встал:
— Идите! Я подумаю.
И так, стоя напряженно, с надменно поднятой головой, смотрел мимо меня, не мигая, колючими, без капли человеческого тепла глазами, словно я не знаю как перед ним провинился и он ждет не дождется, когда я избавлю его от своего неприятного присутствия.
Я вышел из кабинета весь красный, в кипящей ярости, проклиная и его за бесчеловечность, и себя за то, что этаким доверчивым щенком сунулся к нему. Вот тоже нашел к кому обращаться за помощью! К этой льдышке, аристократу этому, который считает всех на свете ниже себя на десять голов и только изредка, в зависимости от настроения, погоды, каприза и еще непонятно чего, снисходит к нам, простым смертным, со своих наркоматских высот.
В таком настроении я работать не мог. Поругался из-за пустяков с Фролом Моисеевичем, с Юрочкой, даже с добродушнейшей Трофимовной, которая зашла ко мне не вовремя, оторвав от высоких размышлений. Потом узнал, что приходила она угостить меня сладким чаем, устыдился и отправился извиняться перед всеми в обратном порядке: сначала перед Трофимовной, затем Юрочкой и напоследок перед Фролом Моисеевичем. Тот, понятное дело, не удержался от нотации: «Вот вы, молодые, сначала сделаете, а потом подумаете…». Но, в общем, был довольно мил и, отчитав нотацию, сам предложил мне пойти после обеда домой отдохнуть часа на два, а уж потом вернуться в отделение и вкалывать до победного: за последние дни скопилось немало «семечек», надо перещелкать совместными усилиями.
Все у меня в тот день шло наперекос: и в столовую опоздал, все места были заняты, пришлось долго ждать, и суп пролил себе на бриджи, и кашу подали подгоревшую — не столько поел, сколько перенервничал.
И дома я тоже не обрел покоя. На единственном стуле посреди комнаты в своей жаркой шубе восседал Арсеньев.
При виде меня поднялся смущенно, редкие седые волосы взлохмачены.
— Ради бога, извините, дорогой Виктор. Я хотел на улице обождать, но ваш юный друг с собакой… Прямо-таки затащил.
— Правильно сделал! — я сбросил шинель. — И вы снимите. Здесь тепло.
— Неудобно. — Старый адвокат в нерешительности топтался на месте. — У меня, видите ли, один-единственный пиджак, еще из Ленинграда. Приходится беречь. Я его только на судебные заседания ношу.
— Ничего, ничего, на мне тоже не фрак. — Я помог ему снять тяжелую шубу. Евгений Ильич остался в видавшей виды сорочке, теперь серой, застиранной, выцветшей, а первоначально, очевидно, синей или голубой. Повесил шубу возле двери, размышляя одновременно, зачем я мог так срочно понадобиться адвокату. Он, вероятно, заходил в отделение, там ему сказали, что я буду только к восьми.
Евгений Ильич не заставил меня долго ломать голову.
— Еще раз простите великодушно, что я к вам прямо на дом пожаловал. — Он сел, поставил локти на колени, пряча таким образом заплаты на сорочке, и я старательно избегал смотреть на них, чтобы не смущать старика. — Все дело в том, что меня могут с часу на час положить в больницу, а мне хотелось бы поделиться с вами некоторыми своими соображениями по делу Васина. Но прежде разрешите один вопрос. Вы верите теперь в не виновность Андрея Смагина?
— Я же вам говорил.
— Ну, мало ли что, — чуть усмехнулся он. — С тех пор прошло уже двадцать четыре часа.
— Я не флюгер.
Мой ответ, быть может, прозвучал резковато — и пусть!
— Тогда еще вопрос. — Евгений Ильич позабыл про неловкость, которую он испытывал из-за своей старенькой, линялой сорочки; выпрямился, снял руки с колен, скрестил их на груди, как на суде, когда громил прокурора. — Думаете ли вы все еще, что объектом преступления являлся Олеша?