Но как раз с этого момента и начинается трагедия Ралля. Доверчивый парень думает, что они в самом деле получат обещанную денежную премию. И когда через несколько месяцев вместо премии из СА выпускают дух (по мнению Ралля, из-за того, что начальник стал слишком «благородным»), он решает бороться за обещанную награду другим путем Это служит причиной его гибели. А что случилось с другими поджигателями из СА? Рано или поздно их всех «выводят из строя». Последний из них, главарь группы Гейни Гевер, гибнет на Восточном фронте.
Решетка открывается
Процесс о поджоге рейхстага длится несколько месяцев. Каждый день мировая печать помещает новые и новые факты, но один, самый важный, «факт» обвинению так и не удается доказать: то, что у Димитрова и его товарищей есть общее с поджигателями. Мнимого голландского коммуниста Ван дер Люббе, пойманного на месте преступления, приговаривают к смертной казни. Димитрова вынуждены оправдать.
Но ценного узника — хотя суд вынес оправдательный приговор — все еще не выпускают на свободу. Напротив, после оправдания условия в тюрьме становятся еще более невыносимыми. После кратковременного пребывания в лейпцигской тюрьме, где Димитрова держат до вынесения приговора, его переводят в берлинскую тюрьму гестапо. Это темное подземное помещение, полностью изолированное от внешнего мира. В подвале находятся сырые, тесные и узкие камеры. На заключенных не ведется ни тюремного журнала, ни даже списка, поэтому они полностью отданы произволу тюремных надзирателей.
Все признаки указывают на то, что после вынесения оправдательного приговора нацисты, верные обещанию Геринга, хотят разделаться с Димитровым. Но они не осмеливаются это сделать. Новое тюремное заключение после оправдания — после такого долгого и публичного процесса, за которым с напряженным вниманием следил весь мир, — приводит в движение мировое общественное мнение.
Во всем мире развертывается движение за освобождение героев лейпцигского процесса. 16 февраля 1934 г. Советское правительство принимает решение о предоставлении Георгию Димитрову советского гражданства. Впоследствии это постановление, сыграет решающую роль в освобождении узника.
Утром 27 февраля тюремные надзиратели неожиданно становятся вежливыми. Вскоре Димитрова приглашают в тюремную канцелярию. Его просят упаковать вещи, затем поспешно усаживают в автомобиль и увозят на аэродром. Только там Димитрову сообщают, что его высылают из Германии и он может ехать в Советский Союз. Все это делается в обстановке глубокой секретности и великой спешки. Геббельс боится, что если массы узнают об этом деле, то отъезд Димитрова вызовет антифашистскую демонстрацию. Едва только заканчивается лейпцигский процесс, как одна из крупных западных газет пишет: «Удивительно, почему Димитров молчит. Это, несомненно, результат германо-советской договоренности. Жизнь Димитрова была куплена ценой его молчания».
Но Димитров говорит. В санатории под Москвой, где он лечится после лейпцигского процесса, Димитров дает интервью корреспонденту выходящей большим тиражом французской либеральной газеты «Энтрансижан».
Ниже мы помещаем выборочно вопросы и ответы из интервью.
«Как с вами обращались?» — прозвучал первый вопрос.
«В тюрьме берлинской полиции у меня была чрезвычайно узкая камера. В ней было только-только место для койки. Когда я поворачивался на койке, я боялся удариться о стену. У меня забрали все деньги, которые при мне были».
«Но вам их вернули при освобождении!»
«Да нет же. Мне не вернули ни моих денег, ни моей библиотеки, стоившей две тысячи марок, ни чего бы то ни было из того, что у меня было конфисковано».
«Какова была пища?»
«Жидкость, которую они окрестили «кофе», — конечно, без сахара, — да ломоть хлеба. Вечером обед из бобов, гороха или манная каша. В первые дни меня не выпускали даже на прогулку… Однажды… один из чиновников громко сказал сопровождавшему меня полицейскому: «В Болгарии этот субъект избежал казни, хотя и был приговорен к смерти, но здесь его наверняка повесят».
«А как было после перевода в моабитскую тюрьму?»
«Меня поместили в камеру, предназначенную для самых тяжких преступников, с тройными решетками на окнах, с тройными запорами на дверях, с цементным полом… 3 апреля началось судебное следствие. Тогда же на меня надели ручные кандалы. Я носил кандалы до 31 августа днем и ночью, непрерывно. Их немножко распускали только на несколько минут для обеда и тогда, когда я раздевался, ложась спать».
«Какие это были кандалы?»
«Они представляли собой замкнутый сверху железный наручник, сковывавший положенные одна на другую руки. В зависимости от настроения тюремщика, который запирал на замок кандалы, они более или менее врезались мне в руки. Очень часто, особенно по ночам, кандалы жали так сильно, что руки немели. Вы не можете себе представить, что это значит для здоровья и нервной системы…»
«Почему же 31 августа решили вас от них освободить?»
«Это случилось в связи с письмом, которое я написал Ромен Роллану. Я благодарил его за его мужественное выступление в защиту моей невиновности… В письме я, между прочим, написал, что нахожусь пять месяцев в тюрьме в ручных кандалах. Письмо было передано председателю лейпцигского суда Бюнгеру. Через неделю меня уведомили, что письмо будет отправлено только в том случае, если я изменю фразу о кандалах следующим образом: «Я пробыл пять месяцев в тюрьме в ручных кандалах, но сегодня они были сняты по решению суда». Суд действительно распорядился снять с меня кандалы».
«Разрешались ли вам свидания?»
«Ни свиданий, ни передач. Хозяйка квартиры, которая прислала мне фрукты и папиросы, была арестована Продукты, которые мне присылала из Болгарии мать, задерживались под тем предлогом, что иностранные продукты не допускаются. Я хотел получить грамматику немецкого языка — мне отказали.
Наверное, следователь считал, что какое бы то ни было совершенствование в немецком языке с моей стороны повредит прокурору. Корреспонденцию, важную для моей защиты, мне тоже не передавали».
«А в других тюрьмах режим был такой же суровый?»
«Одним из самых скверных воспоминаний моей жизни является пребывание в мюнхенской тюрьме. Во время переезда фашистским чиновникам показалось мало ручных кандалов. Мои ноги приковали к скамейке… Взяли прочную цепь, которая сжимала мне запястья в тысячу раз более мучительно, чем моабитские кандалы. Эти импровизированные кандалы произвели сенсацию во всей тюрьме. Все тюремные служащие и множество членов штурмовых и охранных отрядов приходили в мою жалкую камеру посмотреть на эти кандалы. Они не верили своим глазам. Эта мера была предписана следователем Фогтом, которого я в особенности хотел бы пригвоздить к позорному столбу».
«Каковы были ваши личные отношения с тюремщиками, низшими служащими и т. п.?»
«Эти последние, за немногим исключением, были очень корректны, очень человечны по отношению ко мне. Я даже встретил сочувствие и симпатию со стороны полицейских и со стороны членов штурмовых и охранных отрядов. О ком я говорю, — это верхи: высшие полицейские и судебные чиновники, как, например, следователь Фогт. Германский народ — хороший народ. Вот, кстати, воспоминание, осветившее мою тюремную жизнь. Я сдал в стирку белье. Спустя неделю я получил сорочки так великолепно выстиранные, так хорошо отглаженные, что я их не узнал. Видите ли, я человек одинокий. Я не привык к такой заботе. Кто мог вложить столько любви в стирку моего белья? Все объяснилось просто. На счете от прачечной внизу было едва заметно нацарапано: «Рот фронт!»
«Теперь, когда вам больше нечего бояться, когда вы находитесь на советской земле, каково ваше истинное мнение о поджоге рейхстага… и о Ван дер Люббе?»
«Он, вне всякого сомнения, явился бессознательным инструментом, которым воспользовалась национал-социалистская провокация. Ван дер Люббе сам не знал ни того, куда его ведут, ни того, зачем и на кого он работает».