Выбрать главу

Я также могла бы взять моего отца и мужа на корабль и уплыть с ними, куда мне угодно, хоть за самые Столбы Геркулеса, но я отрекаюсь от всего, что мне мило, приношу в жертву мою молодую жизнь, лишь бы это могло вызвать к пробуждению от апатии лучших людей моего отечества, могло оторвать их, хоть на время, от азартной игры, вина, женщин, всего, что они зовут удовольствиями жизни, и заставить трудиться на общее благо. — Вот что говорила мне Люцилла. Она щедро заплатила мне, указала людей, к которым я могу обращаться за помощью; потом она умерла.

Я исполняю все ее предписания. Я следил за ее мужем; я указал его Аминандру, убедившись, что иначе нельзя его спасти; я ходил застольным певцом в лучшие дома Рима и других городов, распевая мои песни о противодействии заговору террористов. Ты видишь, насколько я уже успел в этом деле.

— Неужели только щедрая плата Люциллы заставила тебя так честно исполнять ее поручения?

— Разве бандит не может быть честным?

— Может, но…

— Ты хочешь сказать, что я мог, получив вперед плату, взять эти деньги и убежать с ними?

— Да.

— Ты видишь, что я этого не сделал.

— Ты совершенно чужой человек для Люциллы? не фаворит ее? не брат? не друг детства? только наемник?

— Только наемник.

— Ты отвечаешь на все мои вопросы с точностью и равнодушием эхо.

— Потому что не считаю нужным отвечать иначе. Друг мой, в эти все годы, что мы прожили вместе, ты не видел от меня ни одного сердитого взгляда, кроме двух случаев из-за Лиды; ты не слышал от меня ни одного грубого слова; не получил ни одной обиды. Правду ли я говорю?

— С первого дня, как я попал во власть твою, я получал от тебя только самые нежные заботы, точно не ты меня, а я купил тебя.

— Для чего же тебе знать, как назвали меня родители: Рамес, Электрон, Фотий или иначе? разве от этого тебе будет лучше? Египет, Родос или Сицилия приютила мою колыбель, — не все ли равно?

— Конечно.

Певец настроил струны своей лютни и грустно запел:

Из какой земли и куда бредет С ветхой сумкою бедный странничек? Одинокий ли сиротинушка? Неповинный ли он изгнанничек? Молча вдаль идет, не оглянется, Не поведает, не признается, Из какой страны он скитается. Вихри ль снежные в дебрях севера Пели песнь ему колыбельную? На востоке ли, в дальней Индии, Розы нежные с желтым лотосом Были брошены милой матерью В колыбель его с кожей тигровой? Львы ль с гиенами в знойной Африке В ночь тревожили сон младенческий? Никому того не поведавши, Странник вдаль уйдет неизвестную; Не откроет он, не признается, Что гнетет его сердце пылкое, Что на родине им покинуто.

Народ собрался вокруг певца, слушая его заунывную мелодию. Многие кидали ему деньги; он не просил, но и не отказывался.

Уже вечерело, когда певец и друг его подошли к дому Цицерона.

Певец присел на самую нижнюю ступеньку парадного крыльца, снял с плеча лютню и повесил на плечо друга; потом снял сумку и начал в ней рыться.

— Что ты делаешь? — спросил Нарцисс.

— Хочу здесь поужинать, — ответил певец.

Он дал товарищу лепешку и, когда тот занялся едой, провел слегка рукой по своей голове и лицу, потом проворно сунул что-то в сумку, отчего она сделалась тугой, повесил ее также на плечо Нарцисса, и сказал ему:

— Пойдем!

Подняв глаза от своей лепешки, художник вскрикнул от изумления: пред ним стоял не певец, а совсем незнакомый человек пожилых лет и почтенной наружности; в его гладко остриженных черных волосах серебрилась весьма заметная проседь, также на усах и небольшой бороде; он был одет в городской костюм солдата: в кожаную броню с медными бляхами на плечах. Короткий меч висел у него с правой стороны на перевязи через плечо, а за поясом виднелись ножны кинжала.

Не дав товарищу опомниться от этой неожиданной метаморфозы, загадочный человек повел его с недоеденной лепешкой в руке вверх по лестнице. В сенях он шепнул что-то на ухо одному из рабов и последовал за ним в комнаты. За ними пошли еще два человека, которых Нарцисс в порыве удивления не узнал.

Все это произошло так быстро, что ошеломленный Нарцисс, только попавши в ярко освещенную залу, в общество знатнейших людей Рима, догадался сделать себе вопрос: доесть ли ему эту жалкую лепешку, бросить ли ее на роскошный, мозаический пол или спрятать в сумку? но он не сделал ни того, ни другого, ни третьего, а так и оставил ее в руке, точно принеся в подарок.

Вопрос о лепешке сменился в его голове ужасом предположения, что его сию минуту узнают, начнут издеваться над его превращением в старика, выгонят с позором, и никто его не защитит, потому что нет около него его верного друга.

Этот солдат — совсем не Электрон; даже голос у него другой, — не певучий, нежный тенор, а что-то резкое, близкое к басу. Напрасно вглядывался Нарцисс, стараясь уловить знакомые, милые черты лица; напрасно вслушивался; это не певец.

В широких креслах сидели люди один другого ужаснее: угрюмый Семпроний сдвинул свои седые брови до того сердито, что они совсем сошлись у него над носом; подле него сидит гордый красавец Фабий-Санга, насмешливо поглядывая на вошедших; дальше Квинт-Аврелий с ядовитой улыбкой на тонких, бледных губах. Много, много там было именитых граждан, а среди них, точно непобедимый Кир персидский или фараон Птоломей египетский, восседал Цицерон, этот, известный всей Италии, худощавый человек с резкими чертами лица, длинным носом и огненными глазами, жгущими самую душу того, кто имеет несчастие обратить на себя его немилостивый взор.

Одичавший в своей пещере художник-отшельник уже давно забыл, что общество этих самых людей было когда-то его обыкновенным ежедневным обществом, а мозаический, каменный паркет, — единственным полом, по которому могли ходить без отвращения его изнеженные ноги. Все ему теперь тут было дико, чуждо; он сознал в эти минуты яснее, чем когда-либо, что Квинкций-Фламиний в самом деле умер или убит, а он — не кто иной, как Каллистрат или Нарцисс, слуга слуги этих людей. Не захотелось ему домогаться возвращения своего потерянного имени и прав, если б даже все это присвоил самозванец, если б даже привел с собой самозванку и назвал ее Люциллой. Ничего ему больше не надо: нить, соединявшая его со всем этим блеском, порвалась навеки; его душу томило одно тоскливое чувство, что он не видит своего друга и защитника в этом грубом солдате. Ему хотелось, чтобы певец снова взглянул на него своим ласковым взором, назвал его своим милым Нарциссом и увел отсюда далеко, на простор и волю, в лес или в тихую пещеру к его картинам и резьбе. Он сделал шаг назад, невольно отступая к выходу, но, точно тисками, сжала его руку рука его неумолимого товарища. Он видел, слышал, но не понимал, что вокруг него говорят; все слилось в какой-то неясный хаос предметов, речей. и лиц, в хаос, похожий на кошмар больного мозга. Он видел и слышал, как его превращенный товарищ низко поклонился всем присутствующим и сказал:

— Люций-Астерий имеет счастие приветствовать почтенных сенаторов и всадников Рима.

— Предводитель? — спросил Цицерон.

— Охранителей закона и порядка, — договорил таинственный бандит, — а это мои помощники: Аристоник, начальник купцов, и Аминандр, начальник бандитов.