Старому Котте было около семидесяти лет; он был подобие египетской мумии, — до того был худ и бледен. На его голове только кое-где торчали клочки коротких седых волос; нос, на подобие ястребиного клюва, был крючковат, а черные, блестящие глаза зловеще сверкали из своих глубоких впадин. Перед приходом дочери он, в досаде на то, что она не мигом является, шевелил своими беззубыми челюстями, уже будучи не в силах кусать губы, и теребил своими костлявыми руками толстое шерстяное одеяло, в которое плотно закутался, не взирая на жару и духоту летнего вечера.
Наконец, заслышав приближающиеся шаги своей дочери, старик повернул голову к двери. Портьера из грубой льняной ткани распахнулась, и Аврелия тихо подошла к постели отца.
— Сегодня это твое третье ослушание, Аврелия, — торопливо заговорил старик, — третье неповиновение воле родительской… что нам велят наши предки? — в первый раз побрани, во второй накажи плетью, в третий — палкой!.. да, дочь, тебя надо палкой, только я устал теперь, никак не поднимусь; вместо палки я тебя по-другому накажу за то, что ты не скоро пришла: пересчитай, сколько в большом мешке горошин! да чтоб к утру это было сосчитано и записано!.. слышишь?
— Слышу, батюшка, — тяжело вздохнув, ответила Аврелия, — только в целую ночь не сосчитать мне этого… лучше прибей меня.
Она тихо заплакала.
— Я знаю, что тебе это хуже, чем прибить, оттого и не буду бить; иди горох считать!
Аврелия пошла к двери, отирая слезы.
— Дочь! — окликнул ее старик.
Молодая девушка возвратилась к постели.
— Что ж ты меня не спросила, зачем я тебя звал?
— Я думала, что тебе было угодно только испытать, скоро ли я явлюсь.
— А вот и неправда. Я тебя звал, чтоб… чтоб… а ведь я забыл, дочь, зачем я тебя звал… что-то нужное… ты должна отгадать, зачем я тебя звал!
— Как же я могу это знать, батюшка?
— Ты должна знать, что может желать твой отец: покорная, почтительная дочь должна жить как бы единой душой, единой мыслью с отцом… говори, зачем я мог тебя звать?
— Чтоб спросить о чем-нибудь по хозяйству: может быть, отнесли ли барбунов к Сервилию для Люциллы? Отнесли батюшка: Сервилий кланяется и…
— Не за этим я тебя звал, я это помню, — перебил старик.
— Может быть, ты хотел спросить, поставила ли я в воду прекрасный букет, который тебе прислала Люцилла?
— Люцилла будет мне хорошей женой; она не будет бегать от меня, как ты, — ищут целый час, не найдут… хороша дочь! елец уж успеет даже забыть, зачем ее звал, покуда она явится на зов!
— Не хотел ли ты меня спросить о той лекарственной мази, которую ты сам изобрел, а мы с Эвноей сварили вчера утром? Она уже остыла и готова, батюшка.
— Вот ты меня и навела на мысль… я тебя звал, чтоб ты прочла мне рецепт Катона, как делать от ревматизма заговор над больною ногой. Верно, гроза собирается: у меня ноет левое колено; я говорю: huac, huac… а дальше забыл. Достань книги Катона и отыщи место, где он советует эту симпатию.
Аврелия достала из высокого, некрашеного кипарисного шкафа объемистый железный цилиндр с крышкой, поставила на письменный стол, открыла, достала один, из длинных свертков старой, порыжелой пергаментной бумаги и начала просматривать. Долго она копалась, не зная достоверно, в каком томе и в какой главе сочинения знаменитого автора находилась эта чудодейственная формула.
Из-за портьеры высунулась рыжая голова Катуальды.
— Мудрый Катон от вывихов, а не от ревматизма советует приговаривать над больным местом: «hauat hauat hauat ista pista sista damia bodannaustra», а что значит эта тарабарщина, он и сам не знал.
Проговорив это скороговоркой, молодая невольница исчезла с живостью движений, свойственною непоседливому племени галлов.
— Я тебя палкой, дрянная! — закричал Котта, грозя кулаком на дверь.
— Дочь, — окликнул он Аврелию, — девчонка-то правду сказала: от вывихов эта формула, а не от ревматизма; не ищи; я теперь припомнил. От ревматизма, я слышал, надо прикладывать мазь из толченой собачьей кости с жиром. Какая ты незаботливая! нет у нас ничего, о чем ни спросишь, где я теперь возьму этой мази? ох, как болит нога! ох!.. ох!.. Аврелия, пошли к соседям за этой мазью.
Старик хлопнул в ладоши.
Из-за тонкой перегородки, отделявшей спальню от маленького чулана, вышел молодой человек с умным, приятным лицом и, едва удерживая зевоту, почтительно сказал:
— Господин изволил звать меня; что угодно?
— Барилл, ступай и разбуди Бербикса, — сказал Котта.
— Батюшка, — возразила Аврелия, — теперь четвертый час по закате; скоро полночь; все соседи спят давно.
— Не рассуждай! Сервилий, верно, еще стихи свои пишет. Барилл, приведи Бербикса!
Молодой невольник ушел, а Котта продолжал бранить свою дочь за ее недоглядки по хозяйству и непочтение к отцу. Он мог заставить своего слугу искать рецепт Катона, не тревожа дочь без надобности, но это был один из его многочисленных капризов старости: он звал дочь за всякими пустяками и приказывал именно ей делать то, что всякий слуга мог исполнить. Аврелия терпеливо и покорно молчала, зная, что возражения не убедят, а только хуже разгневают старика, которого она любила горячею любовью нежной дочери, несмотря на все муки, которые переносила от него. Отец был уже на краю могилы и впал умом почти в детство.
Аврелия знала, что ей не придется в наказание считать горошины, потому что отец через минуту забыл об этом, но она плакала, стоя поодаль от постели, о том, что и в сегодняшнюю ночь ей едва ли больше двух часов выпадет на долю сна и покоя.
Старик вел беспорядочный образ жизни, требуя порядка во всем только от своих подчиненных. Не взирая на то день теперь или ночь, вечер или утро, он приказывал то есть ему давать, то пить, то вести его под руки в какой-нибудь амбар, то готовить носилки, чтоб осматривать огород, поля или виноградники. Он очень мало спал, ложась, когда вздумается, раз по пяти и больше в сутки, но на короткое время.
Котта не был жестокосерд, но, тем не менее, каждый невольник в его доме был мучеником, не исключая и его дочери. Несчастный молодой Барилл, родом сириец, по характеру веселый шутник и говорун, похожий на Катуальду, к которой давно был не равнодушен, целый день и всю ночь должен был неотлучно находиться при ворчливом старике, ежеминутно грозившем ему побоями, хоть эти угрозы и ограничивались почти всегда одною фразой: «А вот я тебя палкой!»
Он должен был то одевать старика, то раздевать и укладывать в постель, читать ему, писать, петь, звать кого-нибудь, приносить ему кушанье, водить его под руки, идти рядом с его носилками, — нельзя пересчитать всего, что был обязан делать этот человек без всякого вознаграждения за одну только скудную пищу, плохую одежду и тесный, темный чулан с соломенной постелью.
Барилл скоро возвратился вместе с другим невольником. Этот последний был высокий, атлетического сложения человек, в чертах лица которого с первого взгляда можно было узнать брата Катуальды. У него были такие же рыжие волосы, только нечесаные, всклокоченные, полные набившегося в них сена, на котором он имел обыкновение спать.
Короткая, густая, рыжая борода не украшала, а еще хуже безобразила его физиономию с оловянно-голубыми глазами, толстыми губами и красным курносым носом.
Вся фигура этого человека была нечто отвратительное, звероподобное.
Несмотря на свою богатырскую силу и крепкое здоровье, Бербикс был ужасно ленив и целые дни спал, стараясь свалить свое дело другому. Он считался кузнецом и кучером в доме своего господина, но в сущности был только пьяницей, лежебокой и ужасным драчуном, которого боялись не только сослуживцы, но и соседи, мелкопоместные пахари.
Нередко, застав Бербикса днем спящим на сеновале, господин приказывал бывшим тут невольникам жестоко бить его, что всегда вело к их общему горю, потому что разъяренный галл вымещал побои на них после вдвое и втрое; все его ненавидели и боялись, а господин не хотел его сбыть из дома именно по этой причине.