Агроном совершенно растерялся. А дед, охая, выпустил палку из рук и присел, держась за впалый живот.
— Ой, спасите, люди добрые! Ой, не могу! Выходит, этот комбайн сам и ходит, и косит, и молотит, и солому откидывает, и веет, и зерно высыпает… Так, стало быть, он один все село может заменить?.. Ох-ох-ох!.. И хороший вы человек, ой, хороший, — обратился дед к Нестеренку, подымая посох, — а такое отмочили, что и мухи кашляют. О такой машине и сам бог при сотворении мира не думал.
— А большевики подумали и придумали! — с жаром вырвалось у Нестеренка. Он чувствовал, как ударившая в лицо кровь все гуще заливает щеки, и смущался и сердился на этот румянец юности, словно бросавший тень на его слова.
— Так это большевики придумали? — недоверчиво переспросил дед. Неровная сетка морщин на его лице на миг застыла, но тут же вновь затряслась от хохота.
— Не шутите, пане агроном, ой, не шутите, не может быть такой машины… Чего не должно быть на свете, того и не будет. Уж поверьте мне… — и, исполненный уверенности в своей правоте, дед стал тихонько оседать на колоду, держась за свой сучковатый посошок.
— Не падайте, дедушка, — поддержал старика Лесь Побережник, — поберегите свое здоровье до встречи с комбайном.
— Лесь, и ты веришь в эту болтовню?
— Наполовину верю, а наполовину нет. Как своей Олене, когда она рассказывает, как все дешево без меня купила: всегда наполовину уменьшит цену… Комбайн… это надо подумать…
Катеринка, не выпуская руку Мариечки, с волнением поглядела на Григория, и он, пробудясь от задумчивости, удивился: оказывается, этот певучий голос доносится не с поднебесного Бескида, он звучит рядом — протяни руку и ощутишь трепетное дыхание. Агроном хотел попросить прощения за невнимательность, но побоялся, что оборвет этим поток мелодичной речи, который уже заполонил его руки, тело и вот-вот заполонит сознание.
— Вы не гневайтесь на деда Олексу. Он, товарищ агроном, ни во что не верит, пока не увидит своими глазами. Даже в бога не верил, когда надо было верить, при польской власти. Сидел над резьбой и на рождество, и на пасху, и на трех святителей, и на сорок мучеников. Так церковь на него епитимью наложила… А думаете, когда пошел слух, что советы будут наделять землею, поверил? Не поверил, как и моя мама. И не верил, что внук его станет студентом. Этот дед сам расставляет капканы всем ораторам на собраниях, а об его ошибках и не пикни — разозлится, насупится, как три горя и четвертая беда. Вот и Мариечка об этом скажет. Так уж вы не сердитесь, товарищ агроном.
— Ну, раз и Мариечка подтверждает, не буду, — рассмеялся Григорий, все еще не веря, что этот певучий вечер, и ручеек, и две гуцулки у огорожи в своем волшебном наряде — реальность.
— Мариечка, — Катеринка толкнула подругу в бок, — скажи что-нибудь, а то товарищ агроном и на нас рассердится.
— И хорошо сделает: нечего пустыми речами отрывать человека от дела, — стыдливо ответила та. — Будто товарищу агроному без нас не известно, какие есть в горах несознательные старики! Если принимать близко к сердцу все их разговоры, можно подумать, что на свете не одна земля, а две: одна — ихняя, старая, маленькая, затиснутая горами, а другая — та, на которой все люди живут.
— Вот это сильно! — вырвалось у Нестеренка. Необычное сравнение он отнес не столько к здешним старикам, сколько к жалким иждивенцам, нахлебникам общества, которые сами не знают, чего хотят от жизни, и не делятся с окружающими ничем, кроме прокисших жалоб. — Да ты, Мариечка, молодец!
— И я это говорю, а она сомневается, как дед Олекса, — оживилась Катеринка, прижимаясь к подруге.
— И я это говорю, — отозвался из темноты Сенчук. — Девушки, приходите завтра к озерку. Знаете, что оно может вам принести?
— Как не знать! Воду, — одновременно ответили подружки.
— Нет, славу.
Девушки изумленно и недоверчиво вскрикнули, покачивая головами, засмеялись.
Очевидно, это закон молодости: она стоит рядом со всем лучшим на земле. Пусть же никогда не покроется это соседство сереньким туманом мелочей.
Девушки с песней ушли в долину, а Нестеренко еще долго стоял на лугу, ощущая под ногами биение подземных ключей. Этот ток чистой крови земли передается сердцу, и оно подымает тебя на крыльях чувств, в голове расцветают мысли, как на полонине цветы, и уже кажется, что ты жил, работал, учился для того, чтобы прийти скромным тружеником в этот горный край, где не видно даже линии горизонта, как не видно конца твоим помыслам.
«Люди, для вас мое сердце!» — не ты сказал эти слова, но они, как воздух, сопровождают тебя всюду, они — суть твоей жизни, и ты будешь утверждать это до последнего дыхания. И даже противно подумать, что есть на свете страшные человеконенавистники, которых бесят солнечные блики в глазах ребенка, и кусок хлеба в руке трудящегося, и непорочная девичья улыбка, и мать, склонившаяся над колыбелью. Какая глубокая ирония природы над этим социальным кретинизмом: он считает, вернее — кричит, что обладает тем, чего у него нет и не «может быть, — разумом и будущим. В его жалком до дикости мышлении категория разума безнадежно спутана с категорией страха, и при помощи этой последней он надеется править человечеством. Хуже, что это убожество прикрывается хитроумными дымовыми завесами, начиная от несущих заразу, как бактерии, газетных литер до кадильного чада, затуманивающего и строгие лики святых и непросветленные, доверчивые головы мирян.