Выбрать главу

— Этак у нас, дедушка, рабочих рук убудет, — съехидничал Коровай.

— Языка бы у тебя убыло! Вырос он с лопату.

— Да будет вам! Сцепились! — унимает спорщиков Тимко Шугай. — Мы сюда не ссориться собрались, а расти… — и замолчал, увидев появившихся на пороге Илька и Ганну.

— Продолжаем собрание? — весело спросил Илько.

— Какое там собрание! — отмахнулся, подходя к нему, Пилип Яцков. — Мы пришли сказать, чтобы ты, Илько, не принимал близко к сердцу слова Миколы Сенчука. Разве это критика? Это черт-те что, а не критика…

— По шерстке, Пилип, хочешь погладить? — засмеялся Палийчук. — Нет, Микола правильно распекал меня… Стало быть, поговорим, как исправить недостатки. Все выложим, по совести.

Все облегченно вздохнули, засияли улыбки. Дед Шкурумеляк торжествующе поднял голову и, кинув убийственный взгляд на своего противника, спросил:

— Ну, Иосип, как твое политико-моральное состояние?

* * *

За селом поплыла мгла бескрайных осенних просторов. Ночью они казались красивее, чем днем: не рябило в глазах от пожелтевших межей, убогих полей, которые насели на землю, как беды, нескладно распестрив ее заплатками.

Из-за тучки хлынуло золото лунного света, и густо застроенное покутское село закружилось в привольной пляске. Опершись на кабинку, Микола попыхивал трубкой, вглядывался в изменчивые просторы, думал о них и о своем подгорье, а в крови все не хватало чего-то и словно прохватывало ознобом.

У Гринявки дорога стала круто подниматься. Сенчук попрощался с шофером и вышел на узенькую горную тропу. Над нею сплетались влажные кусты орешника, и во мгле пахло сырой грибницей, пихтовым семенем и лесными орехами.

Внизу пенился и шумел едва различимый Черемош; скупая россыпь звезд, промытая шумливыми струями, неясно обозначала линию реки.

И человек вдруг встрепенулся. Вот о чем исподволь тосковала душа — о певучем шуме Черемоша! Сердце забилось сильнее, и Микола стал весело подыматься на гору, где, как табунщики в ночном, задремали несколько гуцульских хаток. И вдруг они точно проснулись: на окнах вспыхнули отблески луны, а по земле потянулись длинные тени.

Еще с порога Микола услышал ровное дыхание сына, и добрая, смущенная улыбка тронула его суровые, чуть скорбные губы. Не зажигая огня, он подошел к постели, склонился над изголовьем Марка.

Белокурый, высоколобый мальчуган, казалось, даже во сне думал о чем-то. Под глазами у него лежали тени по-девичьи длинных ресниц. Такие же длинные и черные ресницы, такие же прихотливо изогнутые брови были у матери Марка, а все остальное досталось в наследство от отца.

— Счастьице мое! — Микола со вздохом поцеловал ребенка в головку и все не мог наглядеться на свое чудо чернобровое, без которого и человек не человек и мечты бесцветны.

Чего только не желал бы он вложить в своего Марка! Все, чего сам не достиг в жизни (украденную молодость не вернуть!), достигнет Марко, все, что ему только приоткрывалось в замыслах и в сказках, раскроется перед его Марком.

«Счастьице мое!» — сколько необычайного отцовского чувства, надежд вкладывается в эти обычные слова; тот, у кого не было детей, вряд ли поймет это.

Марко повернулся, пошевелил губами и спросонья позвал отца.

А тот замер, чтобы не разбудить сына неосторожным движением. Потом на цыпочках отошел, зажег свет. На столе лежала записка секретаря райкома.

«Микола Панасович, привет!

Опять не застал тебя.

Поднимался на твою поэтическую гору, побывал у жителей вершин, а потом бродили с Марком над Черемошем и вместе пели песенки. Не часто выдается такая благодать. Обрати внимание: у Дмитра Стецюка очень убитый вид, — верно, националисты запугали. А Настечка его молодец. В Жабьем встретил молодого агронома Григория Нестеренка. Он будет у нас работать. Хотел его подвезти — отказывается. «Пройдусь, говорит, пешком: хочу увидать Гуцульщину во всей красе». Ну, думаю, раз речь идет обо всей красе, так машина ног не заменит. Вероятно, завтра прибудет в Гринявку. Захватил тебе «Белую березу», «Виноградарство» и «Справочник садовода», а Макаренка не достал. На собрание приеду.

М. Чернега»

Микола бережно подержал в руках каждую книжку и положил их в большой шкаф, который он в часы досуга смастерил по своему вкусу и украсил строгим гуцульским узором. Это была самая дорогая вещь в хате.