Выбрать главу

В 2008 году мы праздновали его шестидесятилетие.

И тут, на ярмарке, у Пассажа, пред очи автора возник давний знакомый, поэт и философ. После объятий с ощущением его колючей библейской бороды и незначительной болтовни, которая почему-то, как ни странно, возникает после тридцати лет разлуки, вероятно, как защитная реакция от сильного волнения, он вдруг, как бы невзначай, говорит:

– А знаешь ли ты, что твоя рукопись у меня?

– Рукопись?

– Не помнишь? Ты же мне ее передал на хранение. Даже надписал какой-то израильский адрес на обратной стороне последнего листа.

Пути судьбы неисповедимы.

На следующий день едем к нему, на Ланжеронскую дорогу.

И вот она, в моих руках, копия рукописи, более тридцати лет хранившаяся среди его бумаг, которые он скрупулезно, до последней странички, перевез из Кишинева в Одессу.

Немного смешно и грустно, как в целях вящей безопасности, автор убрал тогда титульный лист: ни заглавия, ни фамилии.

Опять Булгаков, а с ним Воланд, кругом правы: рукописи не горят.

После такого ошеломляющего пассажа у одесского Пассажа, все дальнейшее в тот день – круглый стол на ярмарке под огромным тентом, интервью телевидению и радио – воспринимались как сквозь пленку.

В памяти автора горели слова Коэлета (Экклезиаста), которые заставлял его заучивать в одиннадцатилетнем возрасте, в оригинале, на древнееврейском языке, старенький ребе:

«.. и возвращается ветер на круги своя» (гл. стих 1, 6)

I

Гул безвременья

…Море. Звёзды в ночи. Волны скачут и бесятся.Я на палубу вырвусь из сонных сетей.Спит корабль. Только стоит над волнами свеситься —Ты внезапно один среди звёзд и снастей —
Ввысь уходят так резко с гулом ветра и лопастей,Где Медведица кажется краем гряды,А внизу – тьма, смола, вознесенья и пропасти,Желваки и развалы, и тяжесть – воды.
Только вот же, и волны мне кажутся сонными,Раздаются так нехотя и не в пример.В этот миг ощущаешь – болезнью кессонноюМы раздавлены – тяжестью всех атмосфер,
И, как крабы, мы пятимся, плоски, не поняты,А корабль лишь – игрушка, ковчег, западня.Спичкой мачта безудержно чиркает по небу,Но не может там высечь и искры огня.
Я один в этой тьме проявляю настойчивостьДокопаться до нас стерегущей беды —Жизнь на миг открывает свою неустойчивостьНа гигантских ладонях небес и воды.
Но ведь так ли, иначе – заложники судеб мы,Лишь порыв и раскаянье нам суждены.Все забились в углы этой утлой посудины —Тело спрятали в щель, страхи спрятали в сны.
Только тени, что слабо очерчены вод стеной,Что прозрачно безмолвны, тоскливо легки,Всё – таясь и боясь как бы дерзости собственной,Тянут снасти, но тайно и по-воровски —
И стараются тщетно, очнувшись от лености,От бездумного сна, от нелепости дум,Повернуть на оси мощный остов Вселенной всей,Что из власти их вырвавшись, прёт наобум.
…Ровен ход корабля – над волнами, над прошвамиБелой пены – что, кажется, время стоит —С шумом в нем пролетает вся память, всё прошлое,Всё, что было, что есть, что еще предстоит…

Отчетливо помню: за иллюминатором бугры буро-зеленых мыльных вод, потом ночной ветер в снастях, как будто тысячи примусов спиртово шумят на ветру, и частые металлические ржавые скрежеты в утробе корабля, когда он всеми своими ребрами и переборками принимал натиск волн; изредка – гулкие удары – так бьют куском железа по огромной пустой цистерне. Удары я слышал и во сне. Проснулся, как от толчка – от мертвой неподвижности. В темноте нащупал двери. В слабо освещенном узком загибающемся коридорчике пахло жареным луком, прокисшими щами, давно замоченным бельем, а должно было – водорослями, йодистой свежестью. Нужно было немедленно, как чистый глоток воздуха, чтобы не стошнило от кухонных запахов, увидеть – море.

Я бросился по коридорчику, ткнулся ладонями в стенку, где-то сбоку пахнуло щелью: сквозь нее – вверх по лесенке. Снова стены, переборки, слабый свет, отовсюду несло запахом скученности, затхлости, жизни впритирку бок о бок с хронической непроветриваемостью и слежалостью. Наконец-то плеснуло в глаза солнцем, под ноги упало плоское далеко убегающее пространство палубы. Во всяком случае, по краям ее вился затейливый узор невысокого борта. Оказалось, полусгнивший деревянный заборчик с подтеками давнего дождя. Гора картонных ящиков с яркими африканскими наклейками стояла под тентом у края палубы, – это я точно помню. Теперь из-под тента в кривой мощенный булыжником переулок тянулись замершие вдоль серых стен домов люди в будничной одежде, и продавщица в белом фартуке с красным от полнокровия лицом и крикливым голосом извлекала из картонных ящиков оранжевые марокканские апельсины, которые, несомненно же, должны были быть сюда привезены водным путем.