За окнами угасал розовый весенний вечер, прозрачное небо говорило о свежести воздуха. Далеко раздававшиеся переклички дозоров доносились сквозь тонкие стены дома и звучали призывно и торжественно.
Молодой корнет, на вид почти юноша, старательно зажигал керосиновую лампу, висевшую под потолком. Лампа беспокойно качалась, а пламя фитиля замигало, обещая копоть. Корнет, пренебрегая и этим обстоятельством, поспешил к окнам, чтобы опустить вылинявшие зеленые шторы.
— Оставьте шторы, Згорский! К чему было зажигать лампу? Духота… На дворе чудесное освещение!.. — крикнул кто-то довольно ворчливо из дальнего угла комнаты.
— В самом деле, лампу зажечь еще успеем: вечер действительно хорош. Мне кажется, господа, что вы меньше всего думаете сейчас о картах? Не так ли? — попыхивая папиросой, обратился к офицерам вошедший командир.
В ответ послышалось согласное молчание, отлично выразившее настроение собравшихся.
— Тогда тоже был вечер, на зеленом сукне так же лежали карты… Глаза корнета Згорского удивительно напоминают его глаза… — в раздумье, с несвойственным ему лиризмом в голосе, продолжал командир.
— Кого — его? — встрепенулся корнет Згорский, размечтавшийся у окна с зеленой шторой.
— Когда был такой вечер, где?.. — послышались голоса со всех сторон.
Звякнули шпоры, стукнули, двигая столы и переставляя стулья, и офицеры пододвинулись ближе к командиру, точно предугадывая интересный рассказ. Совсем не хотелось разговаривать в тихом доме под вечер: хотелось слушать и молчать.
— Нечаянно начал, а, кажется, придется досказать, — вздохнул полковник. — Было это пять лет тому назад, — я тогда командовал эскадроном в о… полку. Кого «его» — узнаете, будьте терпеливы.
Командир уселся в кресло, сделанное наподобие вольтеровских кресел и, изредка посматривая в окно, начал историю, совсем непохожую на те, что случаются в нынешние дни.
— … Перед самыми маневрами нас перевели в глухую уездную трущобу. Трущоба эта казалась нам тем непривлекательней, чем чаще мы вспоминали недавно оставленный уезд со многими радушными усадьбами, где мы привыкли чувствовать себя точно в собственных. За несколько лет стоянки в уезде мы сжились с тамошними помещиками, а они жаловали нас, как родных. Особенно подружились с предводителем дворянства: племянник его, Игнатьев, поступил к нам в полк вольноопределяющимся. Молодой человек этот, лицом похожий на Згорского, отличался необычайным одушевлением, сердечным жаром и каким-то отменным благородством. Дамам он нравился и, как говорили, имел громадный успех…
По переезде на новые места, Игнатьев остался нашим единственным сувениром о житье в К. губернии, и мы носились с ним чрезвычайно. У меня в доме он был принят запросто и постоянно вздыхал у рояля командирши — моей бывшей жены. Офицеры не устраивали ни одной вечеринки, не позвав Игнатьева, — не оттого только, что помнили гостеприимство его дяди, но и оттого, что нрав молодого человека пришелся им по душе.
— В новом местопребывании большинство, в том числе и я, поселилось в грязной еврейской гостинице. От нечего делать по вечерам офицеры слонялись из номера в номер, навещая друг друга. Я находился в угнетенном состоянии: незадолго до того меня неожиданно покинула жена, заявив, что она слишком молода, чтобы коротать жизнь со стариком… Видимой причины к такой развязке не было и жили мы до тех пор всегда в мире и радости.
Однажды, под вечер, вернувшись с прогулки верхом, утомленный тяжелой, неустановившейся после зимы дорогой, я мрачно бродил по коридору. Звуки мандолины и неуверенной песни остановили меня у двери корнета М. Я., постучав, вошел и увидел в комнате человек пять-шесть офицеров в расстегнутых мундирах за ломберным столом. Корнет М. держал банк и впопыхах выронил из рук карты. Я успокоил вскочивших с мест офицеров и попросил принять меня к себе в гости. В комнате было невероятно жарко от накаленной железной печки, и я снял сюртук.
Хозяин номера, корнет М., спросил у меня разрешения оставить с нами вольноопределяющегося Игнатьева.
— Разве он здесь? — удивился я.
Сквозь папиросный дым, окутавший комнату, я не заметил его. Бросив задрожавшую всеми струнами мандолину на кровать, Игнатьев вытянулся передо мной. Я не только разрешил ему остаться, но и попросил продолжать петь.
Как-то безрадостно, едва ли не угрюмо, поблагодарил он меня и опять отдалился от нас в угол, на кровать…
Вскоре раздались невеселые напевы…
Меня, помню, поразило настроение Игнатьева — совсем ему несвойственное.