— Женщина, которую пан Ружиц захочет взять в жены, должна будет гордиться такой честью… Род прекрасный, состояние…
— Ах, а какое сердце! — воскликнула Тереса.
— А дворец! Ах, мама, дворец! Это лучше всего! — затрещала, подскакивая на месте, Леоня, которая несколько дней тому назад так горячо и так напрасно умоляла отца купить новую мебель для корчинской гостиной.
Юстина молчала в течение всего ужина. Непосредственно с ней никто не заговаривал, и она не могла ни принять, ни оттолкнуть обращенных к ней взглядов, намеков и усмешек. Время от времени она поднимала глаза, и всякий раз они вспыхивали обидой. Ее полные губы, пурпурные, словно вишни, складывались в презрительную, гордую улыбку. Странное дело! Все то, что другим казалось желанным и хорошим, было ей противно, возбуждало ее негодование. Все хорошо знали, что отличительной чертой ее характера была гордость, но гордая женщина и должна была удовлетвориться своей блестящей победой, считать себя счастливой ввиду раскрывающейся перед ней блестящей перспективы.
Бенедикт, который по своему обыкновению ел много и долго и ограничивался только самыми короткими замечаниями, понимал отлично, что все, о чем говорилось за столом, относится к Юстине. Когда он в первый раз услыхал от обрадованной и восхищенной пани Эмилии о намерениях Ружица, то и сам порадовался.
— Дай бог, — сказал он, — дай бог! Для бедной девушки это блестящая партия. Вот уж трудно было предполагать!
Больше пан Бенедикт и не думал об этом. Искренно желая добра своей родственнице, он не имел ни времени, ни охоты помогать ей в осуществлении ее планов. Прежде ему приходило в голову, что, в случае выхода Юстины замуж, ему придется выплатить принадлежащие ей пять тысяч, что для пана Бенедикта было бы вовсе не легко, но раз она выйдет за Ружица, то, очевидно, владелец Воловщины не станет требовать немедленной уплаты такой ничтожной суммы. Пан Бенедикт считал это дело решенным, но слова Кирло, в которых слышалось благоговение перед богатством, до некоторой степени раздражали его. Впрочем, Кирло всегда его злил.
Пан Корчинский утер усы салфеткой, облокотился на стол и проговорил:
— Все это очень хорошо, и я не хочу отнимать от пана Ружица его достоинства. Человек он молодой, может одуматься… говорят, да я и сам заметил это, что у него и ум есть и доброе сердце. Но его прошлое я отнюдь не могу одобрить. Столько денег истратить на карты да на любовниц — дело нехорошее. Так только бездельники делают, шальные.
— Бенедикт! — тихо простонала пани Эмилия.
— Именно, именно, — не обращая внимания на жену, энергически подтвердил пан Бенедикт. — Притом во всю свою жизнь палец о палец не ударить, как эти господчики, — тоже, говоря правду, свинство. Человек, который ест хлеб и ничего не делает, — голубая ли в нем кровь течет, серая ли, красная, — просто дармоед и ничего больше… И если он ест трюфели, а для народа, который ему эти трюфели доставляет, сделать ничего не хочет, — ну, тогда это уж какой-то…
Пан Бенедикт спохватился, подумал немного и уже более мягким голосом закончил:
— Все это говорится, конечно, не о пане Ружице… я никого не хочу обижать… может быть, он и прекраснейший человек… только богатство, которое порождает такие плоды…
Он хотел удержать слово, которое готово было сорваться с его языка, но тщетно.
— Эти большие состояния, чтобы чорт их побрал!..
Пан Корчинский отодвинул стул и встал.
— Бенедикт! — тихо простонала пани Эмилия, — я не хочу… о, боже мой… я не могу слышать такие выражения… подобные мнения о таком человеке… не могу… я…
Она хотела, было встать со стула, но не могла. Ноги подкашивались под ней, горло сдавили судороги.
— Что такое? — с удивлением спросил Бенедикт. — Что случилось?
Но Кирло уже подскочил к хозяйке дома и с заботливым состраданием взял ее под руку, а под другую руку ее подхватила Тереса. Так они втроем прошли через всю столовую, а Бенедикт застыл, как вкопанный, уставясь им вслед.
— Во имя отца и сына… чем я ее обидел? Опять расхворается, чего доброго.
В эту минуту кто-то схватил его руку и прильнул к ней горячими губами.
— Отец, — тихо сказал Витольд, — поцелуй меня… прошу тебя.
Что-то нежное, мягкое мелькнуло в печальных глазах Бенедикта, хотя он сурово нахмурил брови.