Выбрать главу

— Ма-ма! — закричала Маринка, выдергивая руку. — Я не могу так быстро бегать пешком — я маленькая!

Марина опомнилась. Она торопливо улыбнулась жене какого-то сослуживца Виктора, поздоровавшейся с ней (еще и это — всех знаешь, но никого не знаешь толком). И вдруг вспомнила тот смешной, написанный фломастерами плакатик, который оставил им на память Сережка Запорожцев, уезжая на Дальний Восток, — вспомнила хитро жмурящегося пса Гуфи, похожего на самого Запорожцева. Разве знали они тогда, что Гуфи-Запорожцев — это все, что оставляет им на память о себе веселый и талантливый летчик, поэт и художник Сережка? Он страшно любил ошарашивать собравшихся на праздничный вечер друзей замысловатыми эпиграммами и набросанными за три минуты снайперски точными шаржами. Когда пришла весть о том, что Сережка никогда больше не вернется из своего бесконечного теперь полета, полета вечного, начавшегося на рассвете, — когда они узнали об этом, Виктор вытащил из конфетной коробки, где хранились фотокарточки, тот плакатик — благодарность «за хлеб, книжки, музыку и дружбу» и унес с собой, а вечером повесил его, уже обрамленный в дюраль и стекло, на стену и сказал:

— Вот тут он и будет. Всегда.

Вспомнила она ту ночную рыбалку — огромный костер, два закопченных ведра раков, чумазого, в тине и иле, добродушного увальня Устюгова, хрупающего рачью скорлупу и рассказывающего какую-то бесконечную, без начала и конца, сказку не желающей спать Птахе; а потом они вдвоем — Птаха на спине Устюгова — умчались в темноту, и малышка училась «не бояться ночи» и звонко хохотала на лесной опушке, распугивая ночных птиц, под рык и храпение скачущего на четвереньках Устюгова. Она и подумать не могла, что тихоня и скромник Коля Славин будет читать Брюсова и с явным наслаждением цитировать «Восточные мудрости», о которых она много слышала, но которых, учась в Ленинграде, так и не удосужилась найти и прочесть.

Она вспомнила Виталика Баранова, с невероятной серьезностью рассказывающего очередную байку о своих вьетнамских приключениях, на сей раз о том, как он обедал удавом; и себя вспомнила, как она, не в силах не то что смеяться, но и дышать, сползла под столик и плакала там, задыхаясь от хохота; и вспомнила, как Катя Баранова, красавица Катюша, слушала мужа без улыбки — и вдруг Марина увидела в глазах Кати что-то такое, что обдало ее холодным ужасом, и она средь всеобщего хохота и веселья увидела, какое страдание и ожидание стоит за этими «приключениями», и тогда она впервые по-настоящему ощутила, что ждет ее, сравнительно недавно ставшую женой «летуна».

Всех их она увидела — таких разных, каждого по-своему талантливого, и смешного, и доброго, и заботливого, и всегда готового прийти на помощь, подсказать, прикрыть, полезть, в конце концов, в драку за товарища, за жену товарища, за дочь товарища; любящих своих жен и детей, стихи и работу, своих друзей и рассветные ночи у реки.

И тогда она оглянулась, чтоб еще раз улыбнуться той встречной женщине, но ее уж видно не было, она исчезла среди прохожих городка — в основном это были женщины, торопящиеся из магазинов или в магазины, жены летчиков и авиатехников, радиоспециалистов и инженеров. И стало ей тогда горько, очень горько. Ведь все она сделала сама, сама все сгубила...

Разве не могла она объяснить ему, что ей мало понимания его усталости, мало причин бесконечных отлучек и задержек, что она хочет учиться и учить, работать, и видеть его таким, каким он был до свадьбы, — пусть она видела его еще реже; что она устала от бесконечных полетов, аэродромов и учений. Что она, прежде чем уснуть, хочет просто поговорить с ним — в уютной темноте, в тепле, хочет, чтоб он ощутил, понял любовь и нежность, переполняющие ее, ибо такая нежность и такая любовь ей одной не принадлежат — прежде всего они принадлежат ему. Но он, едва коснувшись головой подушки, длинно, сладостно вздыхал и тут же засыпал, а она, с болью прислушиваясь к его вкусному посапыванию, видела: и сегодня устал, измотался, и скорей бы отпуск...