Видно, я сильно устал. Тело мое качалось, и ноги уже плохо слушались, хотелось прилечь на снег. «Сам-то еще в зыбочке, самого-то надо качать-укачивать», — и голос очень тихий, живой. И лицо ее стояло рядом, только не мог вспомнить его во всех подробностях — оно стояло в уме, но вместе не складывалось, где-то встречалось прежде, но где? На какой пристани, на какой дороге встречалось, в каком поезде смотрел на него? Что хотите со мной делайте, а хорошо знал его, давно хранил в памяти это лицо. Странно, Марья Степановна, странно и удивительно, где мы с вами встречались, ведь знал же вас, разговаривал, смотрел в ваши глаза.
Снег за спиной тихо поскрипывал, мальчишка шел осторожно, стараясь не догонять. Дышалось так же легко, но что-то изменилось в воздухе, и ресницы отяжелели, застыли. Иней, зимний иней — это всегда к теплу. Мальчишка задышал сильнее, поднялись огни, на ближней улице засмеялась девушка. Она засмеялась внезапно, без предупреждения, и я вздрогнул и остановился. Меня сразу догнал мальчишка и покорно пошел рядом, словно ждал наказания. Улыбнулся ему, но он не видел моей улыбки, в носу у него заложило, дыхание было тяжелым. Доигрался снежками… Опять улыбнулся ему, хотелось потрогать его за щеку. Вот иду сейчас с ее сыном, а тогда шел с ней. И эта мысль поразила своей правдой, дохнуло холодком времени. Луна поплыла от меня, живая, холодная, так же дробился в снегу лунный свет. Сколько прошло с тех пор времени… И сразу отвлек мальчишка:
— Зачем вам дядю Ваню? Может, найду?..
И задышал часто, испуганно, будто был виноват.
— В газету надо. А искать дядю теперь не надо.
— В газету!.. — удивился мальчик и, кажется, успокоился. Не слышно дыхания. А мне вдруг расхотелось писать. Да и надо ли теперь писать? Я вспомнил про ту вырезку и сразу понял, что писать не могу. Трудно и страшно, непостижимо, ведь надо писать про Оню и про Марью Степановну, про всю их семью, про Таньку и Ивана Ивановича. И про любовь… Нет, не могу! Пусть увольняют!.. Подумалось об этом горько, с тупой болью и отрешенностью, хотелось уже другой, новой жизни, новых встреч и дорог, и я не мог уже теперь жить по-старому, да и сам я теперь другой.
— Мамка твоя любит отца?
Мальчик засмеялся и побежал от меня. Почему спросил — сам не знаю, но уж поздно, поздно. Мальчик побежал, вот уже совсем далеко.
— Куда ты, Витя? Остановись!
Он остановился.
— Куда бежишь?
Он посмотрел на меня и опять засмеялся, да так и не переставал смеяться, шел вперед дурачливым, кривым шагом и пинал снег. А ведь он мог быть моим… Моим сыном! Стало стыдно, я зажмурился, точно он слышал.
В улице было темней, глуше, чем за деревней. Где-то рядом опять возник женский голос, но его заглушил другой, мужской и нетерпеливый, а в конце — опять женский смех. Хотелось любви, и такой же ночи, и такой же спокойной улицы, и чтоб рядом — такой же смех.
— Пойдем завтра с нами? На быках научу… — Мальчик кашлянул и засмеялся.
Взял его за плечо, но плечо вывернулось — мальчик снова побежал от меня и теперь не оглядывался. Стало темнеть в улице — это туча медленно закрывала луну, и, когда совсем закрыла, сзади меня плеснул свет. Машина выскочила из переулка и шла с полными фарами, шла весело, раскидывая снег. Потом услышал, как закричал мальчик: «Мама! Ма-ама!». Фары пронеслись мимо, и гул затих в конце улицы. Мальчик побежал вперед. Вот и дождался… подумалось не то о мальчике, не то о себе. А ведь можно и не ходить… Но я все равно шел и шел. Потом опять услышал крик впереди: