Испанцы, те обстреливали зенитки из своих допотопных «бреге». Возвращаясь к столу Леклера, Атиньи слышал мимоходом:
— Как ни крути, а с нынешнего утра никто его не видел.
— …все парни — грох! Как из горсти выбросило.
— …никогда ничего похожего не видел, даже во время войны.
— …самое страшное, что «Жорес» раскололся надвое.
— …похоже, эти сволочи держали Карнеро на мушке.
— …с парашютом кто прыгал, Карнеро?
— …парашют Маньена, а прыгал Карнеро.
— …поначалу еще можно было, но когда огневая завеса да у них дальномеры, что прикажешь делать? Это уже не бой!
— …самое страшное — это когда самолет раскалывается надвое…
— …чего не хватает, так это организованности. Надо бы, чтобы весь состав обсуждал вечером боевые задания назавтра.
— …парней из самолета, как из горсти, выбрасывало, старина, как из горсти. А я…
— Маньен не слабак, известно, но если ему охота кончать самоубийством, это не повод требовать от всех того же…
Стыд действует разлагающе, подумал Атиньи. Для него, человека, у которого убеждения вошли в кровь, все это было смехотворно и внушало ему глубокую грусть. При виде этих людей, при мысли, что у республиканцев какая-то жалкая сотня наемников, он не мог не вспомнить о тысячах итальянцев и немцев в рядах франкистов, о нескончаемых колоннах марокканцев с их «Сердцем Иисусовым». Сорок тысяч марокканцев на ежесуточном жалованье и с военным трибуналом за спиной. До какой черты можно доверять людям? А если доверять до смертной черты, стоит ли останавливать выбор на этих «спецах», уже мертвых и разлагающихся? Где-то в Альбасете или в Мадриде сейчас формируются первые интербригады…
Перекрыв глухой гомон, заговорил Гарде:
— Минуточку! — Он сидел на столе, выставив бобрик и выпятив челюсть. — Выкатили бочку на заезжих хитрованов, которые околачиваются тут, многозначительно попыхивая трубкой, а потом, так и не побывав на позиции, возвращаются в Париж и охаивают Маньена, уж не говоря о нас, а сами не имеют ни малейшего понятия о наших трудностях. Так что, нынче вечером вы заодно с этими хмырями? Все плохо? А скажите, ребятки, окажись вы у Франко, как вы думаете, не пришлось бы вам давным-давно заткнуться, может, даже в связи с кончиной?
— Вот поэтому-то я не у Франко, а здесь, — сказал механик.
Поль подскочил — огромный, курчавый, багроволицый, — яростно грозя пальцем.
— Ну нет, господин ростовщик! Меня не обдуришь! Вы хотите зажилить то, что нам причитается. Ты хороший парень, Бертран, но слышать, как ты судишь о Маньене, — от этого тошно становится…
— Так что, мы больше не имеем права судить? Недостойны?
— А ты не судишь, ты брызжешь слюной. Брызжешь слюной, потому что сдрейфил. Ну, сдрейфил и сдрейфил, я не про это, заметь: я не из тех, кто бросит камень в товарища из-за какой-то случайности. Всякое бывает. И в целом вы справляетесь, все знают. Но сейчас я что говорю: вы недовольны собой, вот вам и хочется, чтобы все было хуже некуда; меня не обдуришь! Нет, сударь, меня не обдуришь! Жалуешься? Ну так назови человека, который мог бы заменить Маньена, назови хоть одно имя? Допусти на минутку, что подонок этот из ихнего радио не наврал, и он… ну, не вернется. Что делать будем?
Ладно, мне причитается десять процентов комиссионных. Мораль: вы себя ведете, как патентованные придурки.
Леклер надвигался на Скали; опустил кулаки на спинку ближайшего стула, смотрел ненавидяще; все примолкли.
— Насчет революции я уже высказался: каждый делает что умеет. Но насчет того, как поставлено дело, прошу прощенья, дерьмово! Нас вытаскивают сюда, чтобы послать в бой, и держат двое суток без самого необходимого. Сорок восемь часов без бритвы! Хватит, сыты! Понятно тебе?
Скали молчал, глаза за очками щурились от отвращения.
— Ты всерьез? — с другого конца столовой послышался голос, на который все обернулись.
С того дня, как Хайме в последний раз вышел из самолета, он никогда не обращался ко всем сразу, а разговаривал лишь с соседями по столу, с теми, кто подходил к нему; сейчас, казалось, к нему вернулся прежний голос, тот самый, который пел когда-то песни, но сейчас этот голос звучал приглушенно, словно и в нем что-то ослепло. Все летчики знали, что каждый вылет грозит им таким же ранением. Хайме был их товарищем и в то же время наглядным напоминанием о самом страшном, что, может быть, готовит им судьба. На крупном носу сидели черные очки, рука водила по столу снизу, чтобы незаметно было, что он передвигается на ощупь, — Хайме шел мимо пустых тарелок, и «пеликаны» отодвигались от него, словно боясь прикосновения.