— А те, кто сидят по окопам, — сказал он тише, — те бреются?
— Ты, — процедил сквозь зубы Леклер, — рыцарь Интернационала, только не действуй нам на психику!
Скали, стоявший четырьмя-пятью метрами левее, у стены, подтянул форменные брюки — решительно, слишком длинны, — не сводя с Леклера глаз. Тот пошел на него, отвернувшись от Хайме, который продолжал путь, придерживаясь снизу за стол.
— Мне осточертели игрушечные пулеметы. Осточертели. У меня-то все, что положено мужчине, на месте, я согласен на роль быка, но роль голубка не по мне. Ты хорошо меня понял?
Скали, уже не представляя себе, чем его пронять, пожал плечами.
Леклер тоже пожал плечами, передразнивая его; он был в ярости, стиснул зубы.
— Плевать я на тебя хотел. Понятно? Плевать я на тебя хотел.
Теперь он наконец смотрел Скали в глаза, и физиономия у него была самая угрожающая.
— А я на тебя, — проговорил Скали неуклюже. Он не умел толком ни приказывать, ни драть глотку. Интеллигент до мозга костей, он хотел не только объяснить, но убедить; кулачная расправа вызывала у него физическое отвращение, и Леклер, нутром чувствуя это отвращение, принимал его за трусость.
— Нет, это я на тебя плевать хотел. А не ты на меня. Понятно тебе?
Поль вспоминал тот день, когда они, все вместе, дожидались первого самолета с ранеными.
— Salud! — крикнул Маньен; он стоял в дверях, подняв кулак в знак приветствия, и ветер трепал ему один ус.
Пройдя между «пеликанами» — кто смотрел хмуро, кто с облегчением, кто изображал равнодушие — он подступил к Леклеру.
— Был при тебе термос?
— Неправда! Не было!
Леклер орал негодующе, тоном оскорбленной добродетели; он с восторгом предвкушал несправедливое обвинение в пьянстве, поскольку испытывал величайшую потребность в том, чтобы обвинение в бегстве также оказалось несправедливым.
— Не было? Зря, — сказал Маньен.
Пилоту, павшему духом, он предпочитал пьяного пилота.
Леклер не знал, что сказать, растерявшись, словно сбился с пути.
— Экипаж «Пеликана» немедленно отправляется в Альбасете, — крикнул Маньен. — Грузовик у двери.
— Грузовик, еще чего, грузовик! А почему не тачка? Хочу легковуху, — сказал Леклер, на физиономии у которого снова появилось ненавидящее выражение.
— Даже уложиться не успеем!
Протестовал бомбардир. Что укладывать? Все знали, что экипаж прилетел на самолете даже без зубных щеток. Маньен пожал плечами.
Он смотрел на Леклера и его дружков, которые уже разбрелись в разные стороны. Если бы они погибли нынче утром, думал он, мы бы вспомнили о них только самое лучшее. И даже если б они погибли завтра… Воспоминание о Марчелино значило больше, чем присутствие Леклера. И он смотрел на них, на добровольцев и наемников, таким взглядом, словно все, что они говорят, делают, думают о себе, — только временное помрачение, сон, но рано или поздно каждому из них придется проснуться, и тогда, в надвинутом на лоб шлеме, напрягшись всем телом под летным коминезоном, он окажется лицом к лицу с реальностью смерти.
Леклер подошел к Маньену, как только что подходил к Скали; лицо его, поражавшее выражением сосредоточенной злобы, почти не изменилось, разве только наморщенный лоб казался ниже.
— Плевать я на тебя хотел, Маньен.
Длинные обезьяньи руки, волосатые пальцы подрагивают. Брови и усы Маньена встопорщились, зрачки стали странно неподвижными.
— Завтра с тобой рассчитаются по контракту, и ты уедешь во Францию. А в Испанию больше не сунешься. Все.
— Захочу, так вернусь! И без всякого контракта! Хам, жандармская харя… Я в легионе был, слышали, я вам не грязная тряпка…
Теперь рядом с Маньеном были Скали, Атиньи и Гарде. Хайме в своих черных очках стоял у стола.
— Пускай мне дадут легковуху, — завел снова Леклер; пальцы его дрожали все заметней. — Тебе понятно?
Маньен пошел к двери, быстрый, бесстрастный, сутулящийся. В столовой слышно было только, как звякает вилкой повар. Все не сводили глаз с Маньена. Он открыл дверь и сказал что-то, словно обращаясь к ветру, который яростно хлестал широкую городскую площадь.
Вошли шесть вооруженных штурмовиков.
— Экипаж! — позвал Маньен.
Леклер, решивший разыгрывать главную роль до конца, прошел первым.
В столовой стояла все та же напряженная тишина; лязг и рев грузовика на миг заполнил ее и стал стихать, удаляясь, пока не растворился в шуме ветра. Маньен остался в дверях. Когда он обернулся, послышался звон стаканов, тарелок, возгласы, кашель, как в театре, когда зал оживает по окончании акта. Маньен подошел к столу и, требуя внимания, постучал ножом по стакану, словно хотел стуком заглушить это оживление.