Выбрать главу

Упали еще снаряды. Чуть-чуть подальше, чем прежде; но никто не сдвинулся с места. Говорят, на всяком людском сборище каждые двадцать минут наступает миг тишины; сейчас был миг безразличия.

Вскоре Шейд смог приступить к передаче текста. Пока он диктовал одну за другой свои утренние записи, снаряды падали все ближе, и кончики карандашей одновременно подпрыгивали на блокнотах при каждом взрыве. Обстрел прекратился, а тревога усилилась Может быть, корректируется прицел? Ждали. Ждали. Ждали. Шейд диктовал. Париж передавал в Нью-Йорк.

«Сегодня утром я присутствовал при массирован бомбардировке госпиталя запятая в котором находилось более тысячи раненых точка пятна крови запятая которые во время охоты оставляют подранки запятая охотники иногда именуют кровавым следом точка так вот запятая тротуар и стены были сплошь в кровавых следах…»

Снаряд упал менее чем в двадцати метрах. На сей раз все кинулись в подвал. В почти пустом зале остались телефонисты и корреспонденты «у микрофона».

Телефонисты прислушивались к сообщениям, но глаза их, казалось, высматривали, не будет ли новых снарядов. Журналисты, приступившие к диктовке, продолжали диктовать: если связь прервется, то возобновить ее вовремя не удастся, и материалы не поспеют в утренние выпуски. Шейд диктовал о том, что видел вокруг «Паласа».

«Сегодня после полудня я подошел к мясной лавке, в которую за несколько минут перед тем попал снаряд: там, где недавно стояли в очереди женщины, остались только пятна; кровь убитого мясника стекала с разделочной колоды среди нарубленных кусков говядины, среди бараньих туш, свисавших с железных крючьев, и лилась на пол, где ее размывала вода, хлеставшая из лопнувшей трубы.

И нужно осознать, что все это абсолютно лишено смысла.

Всякого смысла.

Жители Мадрида, и это ясно, испытывают не столько страх, сколько негодование. Один старик сказал мне под бомбами: „Я всегда презирал всякую политику, но можно ли допустить, чтобы власть попала в руки тем, кто подобным образом распоряжается властью, еще не обладая ею?“ В течение часа я стоял в очереди в булочную. В очереди было несколько мужчин и сотня женщин. Все считают, что оставаться на одном месте в течение часа опаснее, чем идти. В пяти метрах от булочной укладывали в гробы убитых из разбомбленного дома; это делается сейчас во всех разбитых домах Мадрида. Когда не слышно было ни орудий, ни самолетов, слышалось, как отдается в тишине стук молотков. Около меня какой-то мужчина сказал соседке: „Ей оторвало руку, Хуаните; как вы думаете, не откажется от нее жених?“ Все говорили о своих делах. Внезапно какая-то женщина закричала: „Как мы питаемся, это же одно горе!“ Другая ответила с достоинством и в стиле, который все испанки отчасти заимствовали у Пасионарии: „Ты питаешься плохо, все мы питаемся плохо, но раньше мы тоже питались не бог весть как; зато наши дети получают такую еду, какой у нас двести лет не видели“. Всеобщее одобрение.

Те, у кого на совести все эти обезглавленные, все эти изувеченные люди, ничего не добились. С каждым новым снарядом народ Мадрида все тверже верит в свою правоту.

Бомбоубежища могут принять сто пятьдесят тысяч человек, а в Мадриде миллион жителей. В кварталах, подвергающихся наиболее интенсивным бомбардировкам, нет никаких военных объектов. Бомбардировки вот-вот возобновятся.

Пока я пишу эти строки, в бедных кварталах ежеминутно рвутся снаряды; в неверном предзакатном небе пожары полыхают с такой силой, что кажется, будто день уходит в ночь, алую, как вино. Судьба приподнимает, как занавес, дымовую завесу над подмостками, где идет генеральная репетиция близящейся войны; друзья американцы, долой Европу!

Мы должны знать, чего хотим. Когда на интернациональной ассамблее выступает коммунист, он кладет на стол кулак. Когда на национальной ассамблее выступает фашист, он ставит на стол сапог. Когда на интернациональной ассамблее выступает демократ-американец, англичанин, француз, — он чешет в затылке и задает вопросы.