Хименес покачал головой, несколько шагов прошел молча. Не только в том дело, что дружески прогуливаешься с большевиком. Он больше ничего не ждал от Франции, на которую возлагал столько надежд; что суждено его стране — спасение с помощью русских или же гибель?..
Последний луч солнца резвился вокруг седого ежика Хименеса, перечеркнутого большим крестом из пластыря. Мануэль смотрел, как загораются костры ополченцев; в надвигавшейся ночи бесконечно суетной казалась вечная попытка людей противиться окутывавшей их тьме и равнодушию земли.
— Россия далеко… — сказал полковник.
Днем фашисты щедро бомбили придорожную зону. Справа и слева от дороги валялись неразорвавшиеся бомбы. Мануэль поднял одну, вывинтил взрыватель и, вынув бумажку с надписью, отпечатанной на машинке, протянул Хименесу, тот прочел по-португальски: «Товарищ, эта бомба не взорвется. Пока все».
Это был не первый случай.
— Хоть что-то! — сказал Мануэль.
Хименес не любил выказывать волнение.
— Что у вас было с Альбой? — поинтересовался он.
Мануэль пересказал разговор.
Камни, казалось, возвращались в унылое прозябание, из которого их извлек было дневной свет. Когда скалы своими очертаниями наводили полковника на мысли о прошлом, ему вспоминалась молодость.
— Скоро вам самому придется готовить молодых офицеров. Они хотят, чтобы их любили. Естественное человеческое чувство. И самое прекрасное при условии, что им втолкуют простую истину: офицер должен внушать любовь своим умением командовать — как можно справедливей, действенней, лучше, — а не своими человеческими особенностями. Мой мальчик, будет ли вам понятно, если я скажу, что офицер никогда не должен пускать в ход личное обаяние, не должен «обольщать».
Слушая Хименеса, Мануэль размышлял о том, каким должен быть вожак-революционер; и он думал, что внушать любовь, не обольщая, — один из достойнейших уделов человека.
Они подходили к деревне, ее плоские белые дома сгрудились под нависающей скалой, словно древесные клопы в дупле.
— Желание быть любимым всегда чревато опасностями, — сказал Хименес полусерьезно, полушутя…
Некоторое время они шли молча, слышно было только, как равномерно постукивает о камни каблук Хименеса: раненую ногу он ставил тверже. Даже цикады смолкли.
— Быть вожаком труднее, чем быть одним из многих, — продолжал полковник. — Труднее, а значит, благороднее…
Они вошли в деревню.
— Salud, ребятки! — крикнул Хименес в ответ на приветственные возгласы.
Ополченцы расположились в восточной части деревни, остальная ее часть была не занята и пустовала: местных жителей почти не осталось. Оба офицера прошли деревню из конца в конец. Напротив церкви высился замок с зубчатыми стенами.
— Скажите, полковник, почему вы называете их «ребятками»?
— А как называть, «товарищами»? Не могу. Мне шестьдесят, не получается, у меня ощущение, что я разыгрываю комедию. Вот и зову их «парни» или «ребятки», и ничего.
Они шли мимо церкви. На ней были явные следы поджога. Из открытых дверей пахло подвальной затхлостью и остывшей гарью. Полковник вошел в церковь. Мануэль рассматривал фасад.
Церковь была одновременно и в барочном, и в простонародном вкусе, таких церквей много в Испании; камень, примененный вместо итальянского поддельного мрамора, придает им что-то готическое. Эту церковь подожгли изнутри: черные языки, длиннейшие и извилистые, вздымались над каждым окном и лизали подножия обугленных изваяний, украшавших самый верх фасада и темневших над пустотой.
Мануэль вошел. Внутри церковь была вся черная; под искореженными обломками решеток чернел покрытый сажей развороченный пол. Гипсовые статуи, прокаленные до меловой белизны, выделялись удлиненными бледными пятнами на фоне обугленных колонн, и простертые в исступлении руки святых вбирали голубоватый мирный свет вечера над водами Тахо, проникавший в дверной проем, где не было дверей. Мануэль испытывал чувство, близкое к восхищению, он снова ощущал себя человеком искусства: эти вычурные статуи приобретали среди следов погасшего пожара какое-то варварское величие, словно их пластика родилась здесь же из языков пламени, словно этот стиль стал вдруг стилем самого пожара.
Полковника больше не было видно. Взгляд Мануэля искал его слишком высоко: преклонив колени среди обломков, он молился.
Мануэль знал, что Хименес — ревностный католик, но от этого смущение его не уменьшилось. Он вышел из церкви, подождал его снаружи. С минуту оба шагали молча.