Выбрать главу

— Вот несчастье-то, вот несчастье... Я завтра попробую выбраться. Если только найду человека.

— Да уж, наверно, соседи за домом присмотрят.

— За домом-то присмотрят. А кто делами будет заниматься?

— Неужели в колхозе без вас не обойдутся?

Она вздохнула, покачала головой.

— Не в колхозе я работаю. На кладбище.

— На кладбище?

Нельзя так, опять переборщил. В конце концов, чему он, дурень, удивляется?

— Это только поначалу чудно кажется. А вообще-то работа как работа: землекопам наряды раздать, бумаги оформить, могилки прибрать. Охранять у нас нечего.

— Вы и живете на кладбище?

— На кладбище, где ж еще. Мы ведь могильщики в третьем поколении. Я тоже в свое время упиралась, но так уж получилось: отца моего немцы застрелили, потом мы с Либочкой одни остались. Куда, думаю, денемся, куда приткнемся, а тут, по крайней мере, крыша над головой, опять же при деле. Да и бабушка, на кого ее одну оставить... А теперь вот думаю, напрасно. Надо было уйти, хотя бы из-за Либочки. Как же она, сердечная, убивалась, маялась. По себе с детства помню. В школе к доске вызовут, спрашивают, где родители работают. На кладбище. Все смеются, потешаются. Никто с тобой дружить не хочет, в пару не становится. Проснулась как-то среди ночи, слышу — Либочка в кроватке плачет. Спрашиваю, что с тобой. Говорит, мальчишки меня Покойничьей Принцессой дразнят. С годами, конечно, умнее стала, а все равно, знаете, от такого на всю жизнь осадок остается, а Либочка очень чувствительная. Друзей у нее никогда не бывало...

— А муж ваш, отец Либы, был немцем?

— Боже упаси, с чего бы ему немцем быть?

Ну что он привязался к несчастной женщине? Хотя с виду и непохоже, чтоб она сердилась, напротив, казалось, была даже рада, что есть перед кем излить душу.

— Этой осенью два года минет, как Либочка от нас уехала. Сразу после школы. Да и в ту последнюю зиму много ли мы ее видели! С девятого класса перешла в интернат. По субботам жду не дождусь. Нет и нет. По зиме и осени вечера у нас хмурые, темно так и пусто кругом, деревья шумят, ветер воет. А весной и летом благодать, не кладбище, парк настоящий. Да раз уж школу закончила, все равно возле себя не удержишь. Не случись даже того несчастья.

— Какого несчастья?

— Вы не знаете? Вбила себе в голову, что врачом должна стать. Училась, готовилась — света белого не видела. И такой для нее был удар...

— Ах, вот оно что!

— Ну да. Известное дело — девчонка. Парней, так с теми же отметками принимали. Из Риги домой не воротилась. Прикатила в Рандаву и сразу — на фабрику. А вы, что ж, не знали?

— Нет.

— И как же она, сердешная, переживала. Мне не очень-то рассказывала, да сама видела. Теперь еще это несчастье.

Она раскрыла сумку, порылась в ней. Он решил, что ищет платок, но она достала пачку сигарет,

— Вы не курите?

— Нет, спасибо.

— Либочке тоже не нравится, что я курю. — Она махнула рукой.

Размятая мокрыми пальцами сигарета долго не раскуривалась. Либина мать жадно затянулась, слезы по-прежнему текли по щекам.

— А вы, наверно, с фабрики?

— Да... что-то вроде этого...

— Как же это случилось?

— Если бы знать... Стояла на подоконнике. Одно мгновенье и... Мы думали, она хочет перепрыгнуть на балкон.

— Ой, несчастье, какое несчастье...

Она смяла сигарету и, отвернувшись, заплакала.

Объявили посадку в автобус.

— Ну, я пойду, — сказала она.

— Всего вам хорошего. Буду ждать. Я узнал от вас так много... — он чуть было не сказал «интересного», но вовремя осекся. Дурень, какой дурень.

— Хотя бы добром все кончилось.

— Будем надеяться...

Потупившись, она вздохнула и отошла.

Он стоял истуканом, глядел ей вслед, чувствуя тот, почти позабытый с детства надрыв, когда даже глазом страшно моргнуть, когда в душе смятение, а вместе с тем какой-то странный покой, и когда в любой момент он мог разразиться слезами.

16

Автобус уехал, а он все еще сидел на скамейке, смутно сознавая, что, как только он встанет, надо будет куда-то идти, что-то делать, а куда идти и что делать, он не знал. Надо подумать, взять себя в руки, взвесить услышанное, разобраться во всем и тогда принять решение. Но он ни о чем по-настоящему не думал, просто убивал время. Чтобы оттянуть неминуемое посещение больницы. Ну не может он, честное слово, не может, это свыше его сил! По крайней мере, сейчас, когда в душе такая пустота.

Что он скажет Либе? Извините, уж так получилось, недоразумение вышло, но теперь я знаю правду. Смех! А правда заключалась в том, что он думал лишь о себе, не считаясь с другими. Я. Мне. Получая письма от Либы, думал лишь о себе. И сюда приехал, думая лишь о себе, о своей репутации, своей внешности, все воспринимая до дикости упрощенно, серьезнейшие человеческие отношения в себялюбивой слепоте сводил к голой схеме, сухой формуле, в которую великолепно укладывалась даже интрижка с Камитой.

Конечно, он не волшебник, сразу не смог разгадать, кто писал письма. Но разобраться в том, что в них написано, — это он мог! Так нет же: торопился, боялся, что поездка окажется бесплодной.

Досадно и грустно. С его стороны это просто предательство — Либы или той, которая могла оказаться на ее месте. Как легко он поверил легенде о тюремном прошлом Либы. Зато слова Гатыня пропустил мимо ушей. Человек верит тому, во что ему хочется верить. Впрочем, Либа слишком уж афишировала свои пороки. Выставляла их напоказ. Нет, все же ненормальная. Зачем ей понадобилась эта легенда?

С главной улицы на площадь свернуло такси и подъехало к автостанции. Сутулая спина и валкая походка пассажира показались знакомыми. Только непривычно было на нем видеть белую сорочку и яркий галстук.

Сделав несколько шагов, Апариод остановился, словно в раздумье, куда направиться. Нет, все-таки пошел в его сторону, на ходу подтягивая брюки, застегивая пиджак. Заметил его, опять остановился, нахмурился.

— А-а. Вы здесь? Когда приходит автобус?

— Какой автобус?

— Рижский.

— Рижский? Не знаю.

— Я думал, и вы...

— Нет, я тут случайно. А что, скоро приходит?

— По-моему, в двадцать ноль пять.

Апариод отошел к расписанию, долго изучал его, взглянул на часы.

— Через десять минут, — объявил он, опускаясь рядом на скамейку. — Очень удобный автобус, из Риги отходит через полчаса после поезда. Если к поезду опоздаешь...

— Да, автобус удобный.

Весной она писала, что поутру выходит на улицу и с радостью отмечает, как тень на тротуаре с каждым днем становится короче, и точно так же укорачивается время, отделяющее их от лета и встречи. С тех пор и он, шагая по асфальтовой дорожке в казарму, каждый день примерялся к своей тени. Она укорачивалась медленно. Иногда рядом со своей тенью он пытался представить ее тень, но контур получался расплывчатым и всякий раз другой...

— Комнату вам дали?

— Комнату?

— Ну да, в гостинице.

— А-а. Нет. Даже не спрашивал.

— Решили уехать?

— Нет. Не знаю. Возможно.

Находясь в бессознательном состоянии, она, по крайней мере, не чувствовала боли. Врач сказал: пока ничем не смогу утешить. Эта уклончивая отговорка, видимо, заключала в себе и самое худшее. Самое худшее... Возможно ли еще более худшее, чем то, что произошло.

Профессор сидел раскованно, пожалуй, несколько развязно, — раздвинув колени, выпятив живот, раскинув руки по спинке скамьи. Но взгляд был отрешенный, даже оторопелый.

— ...Сказать по правде, я не удивлюсь, если автобус запоздает. Воскресный вечер, на каждой остановке прорва народа, пока одни вылезут, другие влезут...

Рассуждать о движении автобусов ему показалось противоестественным, диким, и он вдруг почувствовал к профессору жгучую ненависть. Но, взглянув на него, убедился, что тот и не ждет ответа. Апариод говорил не столько с ним, сколько с самим собой. Вид у него был усталый, под глазами мешки, лицо, как обычно, лоснилось от пота, дыхание было хриплое, при каждом вдохе грудь и плечи вздымались и двигались.

— Может, не опоздает, дорога хорошая.

— При чем тут дорога, раз скорость ограничена расписанием.