— Брешут они, мой родный! Я на пароходе плавал. Большой пароход по морю ходит, вот на нем-то я и плавал, а потом пошел воевать.
— С кем ты воевал?
— С господами воевал, мой любонький. Ты еще мал, вот и пришлось мне на войну идти за тебя. Про это и песня поется.
Отец улыбнулся и, глядя на Мишку, притопывая ногой, запел потихоньку:
Мишка забыл про обиду, нанесенную ему ребятами, и засмеялся — оттого, что у отца рыжие усы затопорщились над губой, как сибирьки, из каких маманька веники вяжет, а под усами смешно шлепают губы и рот раскрыт круглой черной дыркой.
— Ты мне сейчас не мешай, Минька, — сказал отец, — я повозку буду чинить, а вечером спать ляжешь, и я тебе про войну все расскажу.
День растянулся, как длинная глухая дорога в степи. Солнце село, по станице прошел табун, улеглась пыль, и с почерневшего неба застенчиво глянула первая звездочка.
Мишку одолевает нетерпение, а мать, как нарочно, долго провозилась у коровы, долго цедила молоко, в погреб полезла и там прокопалась битый час. Мишка вьюном около нее крутился.
— Скоро вечерять будем?
— Успеешь, непоседа, оголодал!..
Но Мишка ни на шаг не отстает от нее: мать в погреб — и он за ней, мать на кухню — и он следом. Пиявкой присосался, за подол уцепился, волочится.
— Ма-а-амка!.. Скореича вечерять!..
— Да отвяжись ты, короста липучая!.. Жрать захотел — взял кусок и лопай!
А Мишка не унимается. Даже подзатыльник, схваченный от матери, и тот не помог.
За ужином кое-как наспех поглотал хлебова и — опрометью в горницу. Далеко за сундук швырнул штанишки, с разбегу нырнул в постель под материно одеяло, сшитое из разноцветных лоскутьев. Притаился и ждет, когда придет батянька про войну рассказывать.
Дед на коленях стоит перед образами, шепчет молитвы, поклоны отстукивает. Приподнял Мишка голову: дед, трудно сгибая спину, пальцами левой руки в половицу упирается и лбом в пол — стук!.. А Мишка локтем в стену — бух!..
Дед опять пошепчет, пошепчет и поклон стукает. Мишка себе в стену бухает. Рассердился дед, повернулся к Мишке.
— Я тебе, окаянный, прости господи!.. Постучи у меня, я те стукну!
Быть бы драке, но в горницу вошел отец.
— Ты зачем же, Минька, тут лег? — спрашивает.
— Я с маманькой сплю.
Отец сел на кровать и молча начал крутить усы. Потом, подумав, сказал:
— А я тебе в горнице с дедом постелил…
— Я с дедом не ляжу!..
— Это почему же?..
— У него от усов табаком дюже воняет!
Отец опять покрутил усы:
— Нет, сынок, ты уж ложись с дедом…
Мишка натянул на голову одеяло и, выглядывая одним глазом, обиженно сказал:
— Вчерась ты, батянька, лег на моем месте и нынче… ложись ты с дедом!
— Ну ладно, ляжу с дедом, а про войну рассказывать не буду.
Отец поднялся и пошел в кухню.
— Батянька!
— Ну?
— Ложись уж тут… — вздыхая, сказал Мишка и встал. — А про войну расскажешь?
— Расскажу.
Дед лег к стенке, а Мишку положил с краю. Немного погодя пришел отец. Придвинул к кровати скамейку, сел и закурил вонючую цигарку.
— Видишь, оно какое дело было… Помнишь, за нашим гумном когда-то был посев лавочника?..
Мишке припомнилось, как раньше бегал он по душистой высокой пшенице. Перелезет через каменную огорожу гумна и — в хлеба. Пшеница с головой его хоронит, тяжелые черноусые колосья щекочут лицо. Пахнет пылью, ромашкой и степным ветром. Маманька говорила, бывало, Мишке:
«Не ходи, Минюшка, далеко в хлеба, а то заблудишься!..»
Батянька помолчал и сказал, гладя Мишку по голове:
— А помнишь, как ты со мной ездил за Песчаный курган? Хлеб наш там был…
И опять припомнилось Мишке: за Песчаным курганом вдоль дороги узенькая, кривая полоска хлеба. Приехал Мишка с отцом туда, а полоса вся скотом потравлена. Лежат грязными ворохами втолоченные в землю колосья, под ветром качаются пустые стебли. Помнит Мишка, как батянька, такой большой и сильный, страшно кривил лицо и по запыленным щекам его скупо текли слезы. Мишка тоже плакал тогда, глядя на него…
Обратной дорогой спросил отец у бахчевника:
«Скажи, Федот, кто потравил мой хлеб?»
Бахчевник сплюнул под ноги и ответил:
«Лавочник гнал скотину на рынок и нарочно запустил на твою полосу…»