Выбрать главу

Бесновался напоказ этот ушлый, с хитрыми и настороженными глазами, блатной неспроста, а чтобы публично удостоверить своё отношение к произошедшему случаю.

Невыносимо тошно стало мне от сознания того, что не только Адик со своей бешеной и кровожадной сворой, а все мы, кто видел, находился рядом, участвовали в убийстве человека, его кровь и на нашей совести. Все, весь лагерь виновен в гибели человека. Кроме одного — Генки. Он оказался смелее многих из нас. Смелее всех.

Я взглянул на куцый матрасик, это проклятое, позорнейшее место, и подумал: «Кто — следующий?» Это гнилое логово никогда не пустовало…

Вокруг все словно с ума посходили — с такой злобой и яростью проклинали Балерину. Будто он один был виновен в бедах, обрушившихся в жизни на каждого. И более других негодовал, распалившись, Иван Васильевич. Ему-то чего неймётся? Ведь и он немало лишений хлебнул от блатных: и грабили его нещадно, и неоднократно лупцевали. Иногда — просто так, в счёт будущего. И другим страху для… И, видать, здорово запугали культорга. Или и он стал исповедать завет из катехизиса блатных: «падающего — подтолкни»? И откуда вообще в людях эта звериная ненависть друг к другу? От голода? От несправедливости? От войны? От суда? От лагерного быта и отношения к ним начальства? От скученности?

Всепоглощающую ненависть в людях плодит тюрьма. И вообще — насилие. Сколько таких случаев мне известно: попадет в лагерь за какой-нибудь пустяк в общем-то неплохой парень, а через короткое время «исправления» превращается в сущего зверюгу. Которого и на волю-то выпускать опасно.

Слава богу, что хоть Гундосик скоро распрощается со всем этим гнуснейшим миром, именуемым заключением. Кто знает, может быть, ему и удастся переродиться — кто знает…

…Не сразу понял я, как так получилось: и недели не прошло, а по лагерю распространилась параша. Слух этот, по-моему ложный, со злорадством на все лады повторяли блатные и их прихлебатели-ложкомойники, будто бы Балерину на прогулку надзиратель втолкнул во дворик СИЗО, когда в нём кишели подследственные по делу об убийстве Чегодаева. Они якобы с рёвом набросились на оцепеневшего главного и едва ли не единственного свидетеля, словно ждали его появления. Он и крикнуть не успел — в кровавое месиво превратили.

На лагерном жаргоне, оказывается, подобные расправы назывались «бросить на съедение». Вот и бросили. Но я в эту парашу не хотел верить. Оперуполномоченному за служебное рвение, по моему мнению, заслуженно присвоили следующее звание — капитан.

Машина АМО
Расскажу про тот край, где бывал я, Где дороги заносят снега. Там алтайские ветры бушуют И шоферская жизнь нелегка. Есть по Чуйскому тракту дорога, Много ездило там шоферов. Но один был отчаянный шофер, Звали Колька его Снегирёв. Он машину трёхтонную АМО, Как родную сестрёнку, любил. Чуйский такт до монгольской границы Он на АМО своей изучил. А на «Форде» работала Рая, И так часто над Чуей-рекой Форд зелёный и Колина АМО Друг за другом неслися стрелой. Как-то раз Колька Рае признался, Ну а Рая сурова была. Посмотрела на Кольку с улыбкой И по «Форду» рукой провела. А потом Рая Коле сказала: — Знаешь, Коля, что думаю я, Если АМО «Форда» перегонит, Значит, Раечка будет твоя. Из далёкой поездки из Бийска Возвращался наш Колька домой. «Форд» зелёный с смеющейся Раей Мимо Кольки промчался стрелой. Вздрогнул Колька, и сердце заныло, Вспомнил Колька её уговор. И рванулась тут быстро машина, И запел свою песню мотор. Ни ухабов, ни пыльной дороги — Колька тут ничего не видал. Шаг за шагом всё ближе и ближе Грузный АМО «Форда» догонял. На изгибе сравнялись машины, Колька Раю в лицо увидал. Увидал он и крикнул ей: «Рая!» И забыл на минуту штурвал. Тут машина трёхтонная АМО Вбок рванулась, с обрыва сошла. И в волнах серебристого Чуя Коля жизнь за девчонку отдал. И, бывало, теперь уж не мчится «Форд» зелёный над Чуей-рекой. Он здесь едет как будто усталый, И штурвал задрожит под рукой. И на память лихому шофёру, Что боязни и страха не знал, На могилу положили фару И от АМО разбитый штурвал.