— Начинайте с письма, ясновельможный… Дело ясное, не то, что какие-то чужестранцы в воображении пана офицера… Минуточку, пан гетман, пусть будут они и чужестранцы. Все расскажу. С ними я встретился случайно. Иду бродом, а они навстречу… Спросил того, кого ваша милость Хлопицким называет, не вязко ли в осоке… Все четверо на конях, между собой по-немецки чешут, даже этот Хлопицкий, что у вас, ясновельможный пан, на дипломатических переговорах бывал и пану гетману однажды молодую паненку приволок…
— Не болтай, хлоп! О чем они говорили меж собой?
— Прощения прошу, вельможный. Как конь не исправит всадника, а слуга — глупого пана, так и меня беда…
— Замолчи, шельма… О чем говорили меж собой чужестранцы?
— Об этом пан Мотель-Хацкель скажет… К Белой путь держали, про Сечь вспоминали…
Жолкевский оглянулся на дверь, куда перед тем вывели пленного еврея. Неопределенно махнул рукой и сел за стол, вскрывая письмо, отобранное у юноши.
— Неприлично, вельможный пан, читать письма, не вашей милости писанные. Пан гетман, как руководитель, маршалов, должен быть чистым, как кристалл…
— А! Пан хлоп получил у графини светское воспитание… Как кристалл! К кому, спрашиваю, это письмо от пани графини? Ты мне головой ответишь…
Приветливая, шутливая улыбка исчезла с лица парня. Спокойным голосом он ответил:
— Понапрасну из-за пустяков гневаться изволите, вельможный пан. Письмо к шурину своему я нес от сестры моей Ядвиги, которая пану гетману в покоях графа прислуживала…
— Опять врешь, сто чертей? Рука графини…
— Ясно же, ведь сестра моя совсем безграмотная…
Жолкевский на какой-то миг поверил парню, еще раз посмотрел на письмо. Потом с новой злобой подступил к связанному слуге Замойских:
— Предатель поганый! Тут написано рукою графини не к шурину твоему, а к Наливайко, к Наливайко, висельник!.. Запереть их! За этим особенно следите.
И махнул рукой, чтоб оставили одного в комнате.
До рассвета не спал Жолкевский, прочтя письмо графини к Наливайко. То было письмо молодой женщины к человеку, которого она желала бы назвать и только из скромности не называла другом. Она умоляла Наливайко не губить себя, предостерегала от смертельных врагов среди высокопоставленной шляхты и предлагала свою помощь, хотя бы это стоило ей чести или даже жизни.
Письмо Барбары настолько поразило гетмана, что лишило его силы даже гневаться. Было очевидно, что Барбара Замойская не пожалеет ни чести мужа и рода, ни интересов государства ради этого украинца. Что новейшие учения и советы Морджеевского — зло для образованной шляхты, гетман окончательно убедился теперь на примере Барбары, отец которой так увлекался и Реем, и Морджеевским. В этой женщине бушевала горячая кровь, а не холодный расчет польки. Расчетливо поступил он, Жолкевский, став поляком, — ценою веры отцов получил гетманскую булаву, добыл и друга — канцлера коронного, женившись на его сестре. А Барбара под ноги лютейшего врага шляхты спокойно кладет честь этой шляхты, как ненужный хлам.
— Воистину — молодость, природа, страсть!
Жолкевский чувствовал власть этой женщины над собой. Он готов был у ног ее, как мальчишка, вымаливать в слезах ласку. Графиня — не загнанная серна, не бессильная жертва казачьих побед. Барбара — женщина, которая выше всего уважала и ценила свою молодость. Угрозами или грубыми интригами только вспугнешь эту птичку из гнездышка. Она завязывает сношения с Наливайко, настойчиво, одного за другим посылает к нему гонцов и советами об осторожности, приглашениями и обещаниями помощи на королевской службе старается приблизить его к себе, сделать дворянином, выдвинуть в полководцы государства.
Гетман взглянул на изорванную бумагу и пожалел, что погорячился. С этим письмом он мог бы сделать гораздо больше, чем с предыдущим. Ведь в этом письме графиня предстает не только неверной женой, но и изменницей шляхте, даже короне.
Долго еще Жолкевский сидел над столом, задумавшись. И, наконец, решил наказать графиню: впредь будет осторожнее с ним, гетманом. И начал писать к Яну Замойскому: <!.. сообщаю, что мои люди поймали хлопа с письмо графини Барбары к этому украинскому грабителю, Наливайко. Она бесстыдно приглашает его стать…»
Бросил перо, с силой оперся на стол сцепленными руками и так замер надолго. Казалось, что заснул. Но когда под утро на дворе зашумели, гетман поднял голову и воспаленными от бессонницы глазами посмотрел в окна, потом на начатое письмо. Схватил его, разодрал и кинул на пол.
«Не-ет, ласковая птичка… Это оружие я использую в иной стратегии. Ты обнимешь меня с пылом, с каким не обнимала и Гржижельда Баториевна, и уста твои будут шептать мне если и не слова любви, то мольбу — не выдать твоей измены…»
Через час после этого передал джуре такое письмо к Замойскому:
«.. честь имею известить вам, что Хлопицкий, которого еще при Батории велено было казнить, на- днях проехал через Прилуки в сопровождении каких- то чужестранцев. Судя по языку и одежде, уверен, что это люди Рудольфа II и что направляются они на Низ. Подумав, прибегаю к разуму В.М., что делать с ними. Считаю, что шляхте короны польской западный вопрос выгоднее и кровно роднее, чем московский, и проискам Рудольфа препятствий не чинил бы. А будет на то воля В.М., так и буду чинить, слуга коронный.
Многоуважаемой графине Барбаре прошу передать рыцарское спасибо за ее любезный привет мне через слуг-гонцов вашей милости».
Приказав не тревожить себя, лег спать тут же на голой скамье и быстро заснул, как дитя после купели.
10
За конюшнею, в сумраке, голоса невнятно бубнили и глохли в предрассветной сырости.
—.. Ничего тебе не стоит к графине вернуться.
—.. Ничего-ничего… И воробей говорит «ничего- ничего», а полна крыша голопуциков. Нельзя мне к графине, я к Наливайко направляюсь, пай Жолнер, — внушал в темноте сдержанный голос.
— К Наливайко? Верно… К нему идут все, когда другие дорожки им заказаны… Наливайко скоро будет на Быстрице…
— Весьма благодарен вам, пан жолнер, но я платил вам за свободу, а не за адрес… А как же с валахом и с тем, другим?
Жолнер молча прошелся вдоль конюшни и опять вернулся к кустарнику:
— Жидовин за паном гетманом числится, ему сорок горячих всыпали пока что, а потом, верно, смерть… Да и к лицу ли нам, полякам, хлопотать за еврея? Пан поляк, и я поляк.
— Душа-то у него, пан жолнер, такая же человеческая. За меня человек страдает… К тому ж я уплатил пану жолнеру чистоганом за троих, а не за одного.
— Однако он жидовин… Нет! Если хотите, пан, удирайте один. А нет… откажусь от всего твоего золота, ничего не слышал, не видел, возвращайся в конюшню…
— Ну, нет, пан!..
Парень неожиданно подскочил к жолнеру, метким ударом кулака сбил его с ног и надавил коленом на горло.
— Белоголовой к тайнам, а жолнеру к товариществу не доверяй ключа… Вы — враг и к золоту жадны.
…И в одно прекрасное утро, когда солнце поднималось над головою, трое беглецов пробирались над берегом Быстрицы. По этому пути несколько дней тому назад Наливайко прошел в Семиградье. Высокие горы и дремучие, непролазные леса спасли беглецов от погони свирепого Жолкевского.
Беглецы торопились.
На разведку всегда посылали Мотеля. Владея несколькими языками, он лучше других справлялся с этим делом. Молва о Наливайко не умолкала В Кормах, на скотных базарах; именем Наливайко угрожали, о нем спорили.
Третьего дня Мотель и его спутники напали на точный след, — два дня как Наливайко прошел тут с артиллерией.
Беглецы еще прибавили ходу, шли даже днем, обходя села и хутора. И вот однажды утром их остановили вооруженные люди.
— Кто такие? — спросили неизвестные.
— Мы?.. Наливайковцы! — не подумав, ответил за троих «царапин» из валахов.
— Наливайковцы? Таких будто не было.
— Пусть меня господь бог накажет, если не к нему убегаем.
— К богу?
— К Наливайко.
— Это другое дело. Если к нам направляетесь, да еще с добрыми намерениями — не возражаем, люди нам нужны.