Выбрать главу

— Спасибо, — сдержанно поблагодарил Матвей. — Сегодняшние.

— Ты дату посмотрел или как обычно на слово продавщице поверил?

— Посмотрел, конечно. Как ты учила, — отчитался Матвей и спросил: — Как прошел день?

Мать утомленно прикрыла глаза, буквально на секунду, но этого оказалось достаточно, чтобы сын предположил:

— Устала? Сильно? Давай я тебе чаю сделаю, хочешь?

— Разумеется, хочу. Только заварки много не клади, и сахара — одну ложку. И чайник обязательно доведи до кипения. А я пойду переоденусь. Да… — обернулась она уже в дверях. — И тебе советую.

Матвей поставил чайник на плиту и во второй раз за вечер порысил в свою комнату. Там он быстро переоделся в домашнее — мягкие хлопчатобумажные штаны и майку, ноги сунул в старческие тапки (клетчатый верх и стертая практически до дыр подошва) и поспешил обратно на кухню, где уже начинал шуметь чайник. Спускаясь, волшебник машинально посчитал ступени и порадовался, что их количество с утра не изменилось.

…Матвей въедливо, тщательно пристраивал любимую мамину чашку на стол, когда его накрыло ощущение постороннего внимания к своей персоне — внимания оценивающего, тревожащего. Он напрягся, застыл в ожидании непонятно чего, но ничего не происходило. И только чужой взгляд продолжал сверлить затылок. Он был такой настойчивый, этот взгляд, такой пронзительный, что казалось, видит насквозь и волшебника, и его немудрящие мысли, и его потаённые страхи и страстишки. Матвей нервно повертел головой по сторонам, но никого в кухне не обнаружил. Потер ладонью то место, куда, по его ощущениям, безотрывно смотрел неизвестный, и пошевелил губами.

Ему стало неуютно, плохо. Захотелось закрыть голову руками и убежать, скорчиться в темном углу, где его не найдут. А взгляд не отставал, он давил, и сверлил, и вбуравливался. Матвей попытался не обращать внимания, но не вышло.

— Это мне всего лишь кажется, — пробормотал он себе под нос, потирая вспотевшие ладони. — Это всего лишь мое воображение. Я устал и, как следствие, чудятся мне всякие ужасы.

И вдруг ему показалось, что кто-то хмыкнул. То ли издевательски, то ли по-доброму. Матвей сильно вздрогнул и посмотрел в ту сторону, откуда предположительно донесся смешок. Никого. На всякий случай он посмотрел и в другую сторону, с тем же результатом, то есть без него. Затем окончательно осмелел и оглядел кухню целиком. Никого.

— Показалось, — внушительно сказал Матвей сам себе. — Мне всего лишь показалось.

Он вообще был трусом, этот тридцатилетний волшебник. Обычным, рядовым трусом, но при этом волшебником. «Как будто среди волшебников не может быть трусов! — успокаивал он себя. — Невелика беда. Подумаешь — трус».

И возражал — в мысленных беседах, которые частенько вел сам с собой. И вовсе не потому, что поговорить было не с кем, а потому что открыто выражать свои мысли был не приучен. Мать не раз клеймила их, эти его мысли, как малопригодные для воплощения в жизнь, оторванные от реальности и инфантильные, и Матвей привык считать их такими же.

«Тебе тридцать лет, а ты боишься! Всего. Это никуда не годится, Матвей».

«Я боюсь, да, но кто сказал, что это плохо? Неужели мне не может быть страшно вообще?»

«Ты — мужчина. Ты не имеешь права бояться. Ты — надежда и опора своей матери. Как она сможет на тебя рассчитывать, если ты… размазня, слюнтяй?»

«Я не размазня! Я осторожный! Ведь храбрые существа — они тоже испытывают страх, но делают дело вопреки ему. Вопреки неизвестности и неопределенности будущего! Это закон природы. Если бы мы не ведали страха, не выжили бы…»

«Не смей перечить!» — и от того, что в возражениях были слышны мамины интонации, Матвей начинал бояться еще больше. Бояться и чувствовать себя ничтожным, кругом виноватым. Когда другие смело пробовали свои силы в институте, он стоял в сторонке, наблюдая. Его постоянно преследовал страх провала и последующего всеобщего осуждения, или, что куда хуже, осмеяния. И оттого, наверное, все всегда валилось из рук уже заранее.

«Я стараюсь, я, правда, стараюсь!»

«Плохо стараешься, Матвей! Ты должен быть первым и лучшим. Уникальным. Ты должен доказать, что достоин называться сыном своей матери. Ты должен оправдать ее ожидания. Только так ты сможешь отблагодарить ее за потраченные на тебя усилия».

«Обязательно, я… обязательно!»

Такие беседы обычно приводили к тому, что Матвей увязал в них, как в болоте, и, пытаясь вылезти, делал только хуже. Ему представлялось, что он ни на что ни годен, что его существование бессмысленно настолько, насколько это вообще возможно; осознание, что изменить ситуацию ему не по силам, отравляло жизнь. Доходило до того, что ему начинало казаться, что окружающие смотрят на него с отвращением, потому что знают, что он — слабак. Что его не любят, презирают — втихомолку, даже люди, и лишь делают вид, что все нормально, улыбаются картонными улыбками, отделываются пустыми фразами.

Матвей схватился за голову, которая вдруг разболелась так сильно, что казалось, глаза из орбит вылезут. В ушах стоял тонкий, противный звон, и от общего разлада бытия хотелось выброситься в окно или схватиться за нож.

— Матвей!

Волшебник моментально отнял руки от головы и выпрямился.

— Да, мама?

Алевтина Григорьевна, затянутая в длинное домашнее платье, стояла в дверях и смотрела на сына. Строго, но без осуждения, хотя Матвей прекрасно понимал, что это еще ничего не значит. И оказался прав.

— Чайник выключи, будь так добр.

Матвей перевел взгляд на плиту и только сейчас осознал, что звон в ушах — это совсем не звон, а свист чайника, который закипел.

— Я, конечно, понимаю, что ты устал тоже. Хотя от чего можно устать, перебирая бумажки в вашей богадельне, ума не приложу, да ладно. Примем как данность. Но двадцать минут делать чай — это уже слишком! И о чем таком можно мечтать, чтобы чайник не услышать, я тебя спрашиваю, Матвей? Что за глупые театральные жесты? У тебя голова болит? Выпей таблетки. Ты знаешь, где они лежат.

— Мам, я задумался, вот и все, — оправдание прозвучало нелепо, Матвей выглядел жалко, и это понимал. Но — как и всегда — ничего не мог с этим поделать. — Чай уже почти готов.

От внутреннего расстройства разом сместились все акценты. Вызывавший ужас взгляд вообще перестал существовать, головная боль прошла, как не было, и все помыслы Матвея были заняты одним — сколько ложек сахара класть в чай? Столько лет они с матерью живут, и каждый раз она пьет чай по-новому. То приторный, аж зубы сводит, то вообще без сахара, то чернее ночи, то едва окрашенный, и ведь говорила же она… так сколько? И как бы узнать, чтобы она не обиделась на невнимание с его стороны?

— Ох, боги, и за что мне такое наказание! — не выдержала Алевтина Григорьевна, и, выхватив у замешкавшегося сына ложку, сделала все сама. — Нет, это у тебя от отца, от отца! Другого варианта быть не может. Ничего попросить нельзя, все витает мыслями непонятно где. Толком ничего не добиться. Откуда такая нерешительность? Я столько сил в тебя вложила! Я ночей не спала, я душу перетряхнула себе! А ты… тебе надо с Алекса пример брать, вот кто волшебник настоящий! Эталон!

Матвей слушал ее, стискивая кулаки, и ему вдруг показалось, что мать над ним издевается. Ну не может же он в самом деле быть настолько бестолковым? Или может? И ведь она не со зла, она его любит, да? Ведь матери не могут своих детей не любить, иначе какие они матери? Уж совершенно несправедливо со стороны богов будет давать таким женщинам — бесчувственным, жестким — возможность заводить детей. А раз родила ребенка — значит, должна любить. А то, что критикует постоянно — заботится, лучшего желает, вот и направляет по верному пути. Ей же виднее.

— Достань из холодильника помидоры, помой и порежь. Только кубиками, как я учила. Потом возьми миску, которая поглубже, и туда их выложи. А я пока ужин готовить буду.

Матвей терпеть не мог резать помидоры, потому что не умел точить ножи. Вследствие этого ножи резали плохо, и помидоры вечно расползались, утекали, ломались и мялись, сок брызгал в разные стороны, отчего мать приходила в ярость. Вот такая сложная цепочка.

— Ножи тупые! — обычно укоряла его мать. — Ты опять не поточил их. Заклинание забыл?