Фостен, хотя и жила среди нас, принадлежала душой и телом нашей эпохе, по природе своей была созданием прошлого века, унаследовав его духовную пряность, душевную усталость, чувственные излишества.
Книга Эдмона де Гонкур принадлежала к любимейшим книгам дез Эссэнта: она внушала мечты; под строкой всегда сквозила другая, видимая только душе и нашептанная всего лишь одним прилагательным, за которым таились проблески страсти; умолчание позволяло догадываться о бесконечностях духа (это неспособно сделать ни одно слово); кроме того, это было не похоже на неподражаемо великолепный флоберовский стиль — то был стиль проникновенный и болезненный, нервный и лукавый, созданный, чтобы отмечать неуловимые импульсы, которые поражают чувства и определяют ощущения; стиль для модуляции нюансов, усложненных эпохой, что сама по себе была удивительно сложной. Короче, то был стиль дряхлых цивилизаций, тех, что для выражения своих желаний — в какое бы время они ни проявлялись — требуют новых значений, новых оборотов, новой отливки фраз и слов.
В Риме умирающее язычество модифицировало свою просодию, изменило лексику, судя по Авзонию, Клодиану, Рутилию: их чуткий и скрупулезный, хмельной и звучный стиль был аналогичен гонкуровскому. Особенно в описании отражений, теней, нюансов.
В Париже произошло уникальное в истории литературы событие: агонизирующее общество XVIII века имело художников, скульпторов, музыкантов, пронизанных его вкусами, пропитанных его доктринами, но не могло сформировать настоящего писателя, сумевшего выразить ее умирающую грацию, сущность ее лихорадочных радостей, искупленных столь жестоко; нужно было дождаться прихода Гонкуров с темпераментом, сотканным из воспоминаний, из сожалений, оживленных, кроме того скорбным зрелищем духовной нищеты, Убогих стремлений их времени, чтобы не только в их исторических трудах, но еще и в таком ностальгическом произведении, как "Фостен", была воскрешена душа той эпохи, воплощена ее нервозная деликатность; все это есть в актрисе, желающей сжать свое сердце, обострить мозг и до истощения вкушать болезненные снадобья любви и искусства!
У Золя ностальгия потустороннего проявлялась иначе. В нем не было ни малейшего желания переместиться в исчезнувшие общества, в миры, заблудившиеся во тьме времен; его могучий устойчивый темперамент, влюбленный в плодородие жизни, в полнокровные силы, в моральное здоровье, отвращал писателя как от искусственного изящества, от нарумяненных хлорозов прошлого века, так и от литургической торжественности, грубой жестокости, изнеживающих двусмысленных грез Древнего Востока. Когда ностальгия — вершина поэзии — захватила и его; когда возникло желание удрать подальше от современности, он набросился на деревенский идеал, где сок бурлил палящим солнцем; возмечтал о фантастических течках неба, о долгих обмороках земли, о плодородных дождях цветочной пыльцы, падающей на изнеможденные органы цветов; он достиг гигантского пантеизма, изображая райскую среду, куда поместил своих Адама и Еву; возможно, бессознательно он создал дивную индусскую эпопею, накладывая широкие мазки прямо по сырому грунту; как в декоративной индийской живописи, там звучал гимн плоти, неистовством размножения открывшей человеку запретный плод любви, его удушливость, его инстинктивные ласки, его естественные позы.
Вместе с Бодлером эти три мэтра современной светской литературы Франции как нельзя лучше выразили и сформировали вкус дез Эссэнта; но, перечитав их, насытившись, зная чуть ли не наизусть, он должен был — чтобы поглощать еще — постараться их забыть и на некоторое время оставить в покое.
Поэтому теперь, когда слуга протягивал эти книги, он почти не взглянул. Показал лишь, куда поставить, следя за тем, чтобы они располагались красиво и чтобы им не было тесно.
Слуга притащил новую серию, угнетавшую еще больше; это были книги, к которым он постепенно привык; книги, своими недостатками успокаивающие после чтения писателей с изящными манерами. И снова, желая утонченных ощущений, дез Эссэнт выискивал среди страниц фразы, выделяющие что-то вроде электрического тока; своими разрядами повергающие в дрожь душу, хотя сначала она казалась неподвластной им.