Дез Эссэнт, подавленный, упал на стул:
— Через два дня я окажусь в Париже; ну что ж, все кончилось неплохо; как морской прилив, волны людской глупости поднимутся до неба и поглотят убежище, а я, сам того не желая, открываю плотину. Ах! Мне не достает смелости, сердце переворачивается! Боже, сжалься над христианином, который сомневается, над неверующим, который хотел бы верить, над каторжником жизни, который отплывает один, в ночь, под небом, не освещенным больше утешительными маяками старой надежды.
Автор комментариев не стал переводить названия некоторых книг и цветов с латинского языка, поскольку они умышленно оставлены Гюисмансом в латинской транскрипции (и без перевода) — для красоты линии и звучания. Читателю также следует иметь в виду, что далеко не все встречающиеся в романе фамилии, термины и названия отражены в комментарии (о причине см. предисловие).
Приложение
Демон аналогии
Звучали когда-либо на ваших губах неведомые слова, проклятые лохмотья абсурдной фразы?
Я вышел из дому с ощущением, похожим на скольжение крыла по струнам инструмента; его сменил голос, произнесший с понижением тона: "Пенюльтьема мертва", причем Пенюльтьема завершила стих, а мертва отделилась от вещей паузы, совершенно бессмысленно из-за пустоты значения. Я шел по улице и узнавал в звуке "июль" натянутую струну забытого музыкального инструмента; его, несомненно, только что задело крылом или пальмовой ветвью славное Воспоминание; догадываясь о ключе тайны, улыбнулся, моля о другой версии. Фраза вернулась, зашифрованная, независимая от прежнего падения пера или ветви; пробившись сквозь слышанный голос, выговаривалась отныне сама, живя собственной жизнью. Я шел, не довольствуясь только умозрением, читая ее в конце стиха и один раз в виде опыта, приспособив к своей речи; вскоре произносил, делая паузу после "Пенюльтьема'', в чем находил мучительное наслаждение: "Пенюльтьема — " затем струна, туго натянутая в забвении на звук "июль", вероятно, разрывалась, и я добавлял, как молитву, "мертва". Я все время силился вернуться к излюбленным мыслям, внушая для самоуспокоения, что наверняка, пенюльтьема — лексический термин, обозначающий предпоследний слог слова, а его появление — не что иное, как плохо стершиеся следы лингвистического труда, от которого ежедневно страдает подавляемый дар поэзии: причиной терзания была сама звучность и маска, натянутая спешкой легкого утверждения. Измученный, я позволил грустным словам самим блуждать по губам и брел, шепча жалостливым тоном соболезнования: "Пенюльтьема мертва, она мертва, совершенно мертва, отчаявшаяся Пенюльтьема", — тем самым надеясь унять беспокойство и не без тайной надежды похоронить его в монотонной многоголосице, когда, о ужас! — вполне объяснимая нервная магия дала почувствовать, что время, как отраженная стеклом рука в жесте ласки на что-то опускалась — тот голос (первый и, бесспорно, единственный).
Но где таится бесспорное вмешательство сверхъестественного и начало тоски, из-за которой агонизирует мой недавно властительный дух, я узнал, когда машинально забрел на улицу антикваров и увидел перед собой лавочку торговца старинными струнными инструментами (они были развешаны по стене, а на полу разбросаны пожелтевшие пальмовые ветви и погруженные в тень крылья древних птиц). Я сбежал, чудак, осуж-жденный, может быть, носить траур по необъяснимой Пенюльтьеме".
Эдуард Мане
Что трагический рок — умолчала приспешница всех, Смерть, похищая у человека славу, — жестокий и враждебный, наградил добродушием и грацией, возмущает — не вой против надолго омолодившего великую цветовую традицию, и не посмертная благодарность: но среди мерзости мужественная наивность Козлоногого в бежево-сером сюртуке, борода и белокурые, редкие, умно седеющие волосы. Короче, шутник из Тортони, элегантный; в мастерской фурия, что швыряла его на чистый холст, стихийно, словно и не писал никогда — ранний старый дар смущать отмечался здесь находкой и внезапно выставленным шаром; незабываемый урок ежедневному свидетелю, мне: играют очертя голову, снова и снова, каждый раз, будучи как все, добровольно не оставаясь другим. При этом он часто говорил, так хорошо: "Глаз, рука…", что я воскрешаю.
Глаз Мане, принадлежащего к старому племени горожан, с детства незамутненный, девственный, абстрактный, впиваясь в вещи и натурщиков, еще недавно сохранял в когтях смеющегося взгляда непосредственную свежесть встречи, презирая затем позой усталость двадцатого сеанса. Его рука — верный, продуманный нажим возвещал, до какой тайны спускалась чистота глаза, чтобы освятить живой, глубокий, резкий или пропитанный некоторой чернотой, шедевр новый и французский.