— Закусывайте манслуком, уважаемый Софрон.
Чугунок на подставке доставил сам себя к Орнейде, опустился на скатерть. Орудуя трёхзубой поварской вилкой, змоймогданка наполнила мою тарелку варёными жёлто-розовыми картофелинами, пускавшими пар.
— Манслук! — сказал писатель. — Нет ничего вкуснее змоймогданского манслука. Мне всегда чего-то недоставало в нашей земной картошке. И я придумал манслук.
7
По-моему, манслук заменял несколько овощей разом, не только картофель. Чем больше я его ел, тем сильнее запутывался в оттенках. Каждый клубень имел неповторимый вкус, заметно отличавшийся от вкуса других картофелин из того же чугунка. Орнейда придвинула ко мне соль, а потом сахар. Сахар придал манслуку совершенно иной вкус. А уж что творили с этой картошкой соусы в бутылочках — ультрамариновые, красные, изумрудные!.. Объедаясь, я подумал: не будь в этом мире ничего съестного, кроме манслука, его разнообразия мне хватило бы на всю жизнь.
От манслука мы перешли к длойгу, напоминавшему суп харчо. На десерт ели лтобб, по вкусу занимавший промежуточную позицию между авокадо и козьим сыром. На сладкое Афанасий придумал свёртки тягучей пастилы наттоги, пахнувшей земляникой. Водка «Мысль» сменилась ликёром «Вдохновение», ликёр сменился чёрным чаем с товзеппом, по-видимому, заменявшим Афанасию лайм.
Афанасий выспросил мою биографию. Стоило ему отметить мою неудачливость — от безденежья до развода, от застопорившейся карьеры в газете до ощущения личной потерянности, как из меня хлынуло безостановочно. И водка поспособствовала. Всё я ему выложил. И ей. На какое-то время это избавило меня от цепкого чувства тревоги.
Выслушав меня, незваного гостя, писатель О. принялся сам рассказывать. Темы его плавно перетекали одна в другую; водочные пары мешали мне сосредоточиться, и я приналёг на манслук. Афанасий рассказывал о земном своём писательстве, о смене эпох и поколений, о помолодении публики, отринувшей книги и усевшейся за игровые экраны с кнопками; рассказывал о любимых прозаиках и поэтах и искал в моих глазах признания их силы; он говорил о будущем земных обществ, а краски, которыми он рисовал грядущее, были мрачны. Он говорил и говорил; видно было, что он истосковался по слушателю, по собеседнику с родной планеты.
Тоску его эффектно оттеняли бури на улице. За кривыми пластилиновыми окошками пролетали с грохотом ураганы; разок, завывая, прокатился свинцовый смерч — и унёсся прочь, скрутив в охапку, вобрав в себя яблони и груши. Дом задрожал, но устоял. Впрочем, едва ли полёт со смерчем был опасен этому дому. И опасен мне. Угроза для меня таилась в другом.
Заглушая проснувшуюся тревогу, я тоже говорил. Спрашивал.
— Орнейда, вы отлично говорите по-русски. Выучили язык каким-нибудь ускоренным способом?
— Он мой родной. — Она посмотрела на мужа.
— Язык я им не придумал, — сказал Афанасий. — Как работают писатели? Прописывают детально лишь то, что даёт ключ к сюжету. Не станешь ведь продумывать каждую мелочь! Так за всю жизнь и малого рассказа не сочинишь. Я придумал какие-то местные названия, тем и ограничился. И получилось удобно: у змоймогданцев родной язык — русский. В их интеллектуальный оборот я ввёл земные книги. Мне было бы скучно жить без книг. Наш девятнадцатый век, наш двадцатый век — они знают эту литературу лучше землян. Софрон, без книг нет воображения, нет дороги: некуда идти. Не удивлюсь, если в будущем законодателями межгалактических литературных течений и мод станут именно змоймогданцы. Кто-то должен унаследовать земное слово.
— Книги создают боги, — сказала Орнейда. — Так говорит моя старшая сестра Аблайя. Она прочла на тысячу книг больше меня.
— Вот как вы нашли читателей, Афанасий! — сказал я. — Вы…
— Он не искал! Он создал нас! — перебила меня его прекрасная жена. — Уважаемый землянин, почему же вы не понимаете? Это мы искали его! — Она перевела глаза на объект своего поклонения. Из колючей иглы её взгляд расширился до луча обожания. — Однажды ночью получилось. У меня получилось! Вы же слышали. Ту ночь мы объявили потом праздником всепланетным. Я долго молилась — героям книг и их создателям. Просила даровать мне любовь бога. Я спала с книгами под подушкой.
А теперь она спит с богом, сказал я себе. Ей двадцать два? Или сорок два, и она помолодела на пару с возлюбленным? Есть ли смысл думать тут о годах? Годы, как сезоны за окошками, казались в этом доме мгновениями, а мысли теряли привычный ход, преломлялись в какой-то космической призме.