Поднявшись со стула, Орнейда приблизилась к Афанасию, встала у него за спиной, положила ему на плечи руки. Закрыв большие серые глаза, она зашептала что-то — тихо-тихо, ни слога не разобрать. Длинные губы её шевелились, веки подрагивали.
— Послушайте, Софрон, — заговорил мягко Афанасий, — учёные так и не выяснили, откуда взялись люди. В эволюционной цепочке до сих пор нет полных звеньев.
Я залпом допил чай. В горле пересохло. Услужливой парою подлетели чайник и заварник; чашка наполнилась.
— Уж не думаете ли вы, Афанасий, что и людей кто-то вообразил?
Он поощрительно улыбнулся.
— Когда-нибудь я разыщу и писателя, придумавшего землян.
— Наверняка спрятался получше вас, — сказал я.
— И я не уверен, что хочу его найти.
— Не нравится наш мир?
— Я не сужу.
Завершив ритуал шептания, Орнейда села обратно.
Я повернулся к окну. Там бушевала гроза. Трещал гром. Если я боюсь писателя О., то отчего бы ему не бояться того бога? Афанасий сотворил Орнейду и её Змоймогдан, а тот сотворил Афанасия и его Землю. И ту часть Вселенной, где крутится наша песчинка, смоченная океанами.
За окном плавилась зима: оседали, таяли сугробы, обливаемые белым солнцем февраля.
— Небось и морозец сотворяете? — спросил я у Афанасия. — Родную зимушку?
— Как без зимы! Мы с Орнейдой на санках с холмов катаемся. Бывает, её родня заявляется. С друзьями. И водкой. Они верят, что водка, доставленная на ракете через космос, заряжается. Надуемся водки да в снежки играем. Не то баньку натопим. Зима надоест — ныряем в лето. Они никак не привыкнут. Им всё в диковину. Да что говорить! Я сам иной раз просыпаюсь от кошмара: вдруг приснилось всё?
— Значит, возвращаться не хочется? — вырвалось у меня.
— Нет, — ответил он. — Напротив, возвращения боюсь. Зыбкости боюсь.
— Боитесь не удержать мир в воображении? Боитесь выронить, потерять?
— Раз созданное держать не надо. Такая концентрация никакому богу не по силам. Их вера, — он кивнул на жену-змоймогданку, — настаивает: творение незыблемо. И всё равно боязно. Я бог, который не вполне верит в себя. А должен бы.
— Иногда он молится со мной, — вставила Орнейда. — Молится на книги. Змоймогданцы понимают это так: бог молится себе.
— Не представляю, как оценили бы это наши философы!.. — пробормотал я. — Молитвы самому себе, должно быть, пошли вам на пользу. Я изучил вашу биографию, Афанасий. По документам вам пятьдесят пять.
— В пятьдесят пять для такой красотки я был бы староват. Ты не находишь, Орни?
На яблонях за окошком согнулись ветви. На них качались тяжёлые бордовые плоды. Венгерские яблоки на окраине Вселенной.
— Молодость же не внешняя, так, Афанасий? Не подтяжка кожи? Организм помолодел? В саду не молодильные яблоки, часом, растут?
— В этом отношении я нахожусь на экспериментальном уровне. Сердечко подлечил. Песок из почек вывел. Из глаз тысячу мушек убрал — стекловидное тело восстановил. В последние годы мир через заросли паутины рассматривал. От близорукости полностью исцелился.
— И бирюзовый оттенок навели?
— Он от природы.
— А менять органы целиком не пробовали?
— Не пробовал. Рискну когда-нибудь. И не только у себя. Не хочу, чтобы Орнейда умирала. Змоймогданцы живут долго. Но она… Она будет всегда.
— Даже если я устану, я хочу быть возле него, — сказала она.
— Замахиваетесь на вечную жизнь, Афанасий?
Он взглянул на меня с досадой.
— У журналистов одна беда. Но непоправимая. Норовят всё вытянуть за единственную беседу. Как будто человек на этом интервью кончается, иссякает. Вытянули да высушили. У вас форма впереди содержания, график и число строк впереди человека. Не вам, торопыгам, судить о бессмертии. Берётесь за рюмкой да закуской решить все мировые проблемы.
Я поймал на себе сердитый и в то же время настороженный взгляд его жены. За окнами завелась очередная буря. Штакетник раскидало, как спички. Деревья в саду вырвало с корнями и уволокло. Летели комья грязи, окна залеплял снег, дуло и свистело. Дом содрогался, посуда звенела, тарелки соскользнули со скатерти, но не разбились. Афанасий полоснул глазами по столу — со скатерти всё махом исчезло.