Наполеон не понял значения и смысла Аустерлица. Плоды этой замечательной победы он разменял на новые уродливые монархии, выкраиваемые из республик, на династические браки, заключаемые по его приказу, которыми он наивно надеялся скрепить узы создаваемой им новой каролингской империи. Альбер Сорель в свое время писал по поводу брака Евгения Богарне с дочерью баварского короля: «Помолвка Евгения объединила короля и принца, которые действительно могут называть себя братом и кузеном, так как у них одна и та же мать — французская революция…»[828]. Это было бы верным, если бы эта мысль была продолжена и дальше: мать, кощунственно покинутая и отвергнутая ее сыновьями.
Все эти пышные представления и парады, которые вначале оправдывали тем, что они нужны для престижа государства, — императорский двор, этикет, двадцать пять миллионов цивильного листа, торжества коронации, вся эта мишура и внешняя позолота не проходили безнаказанно. Взгляд Бонапарта свыкался с этим выставленным напоказ великолепием монаршей власти; он терял глазомер, терял дальнозоркость. Он сбился с пути, а ему казалось, что он все поднимается вверх, идет к вершине и что ему продолжает светить «солнце Аустерлица». Оно ему и впрямь сияло — «до самого московского зарева»[829], как зло и верно сказал Сергей Соловьев.
***
Бонапарт возвратился в Париж 26 января 1806 года. Незадолго перед этим австрийский император утвердил Пресбургский мир; ему некуда было деться; он должен был все принять, как ни тяжелы были продиктованные условия. Император привез в столицу самый выигрышный из всех мирных договоров, заключенных когда-либо Францией; так по крайней мере тогда говорили. Бонапарт вернулся властным, требовательным, раздражительным. Как всегда, при возвращении он узнал о каких-то кознях, тайных интригах… Ни официальной, ни сколько-нибудь оформленной тайной оппозиции против императорской власти, по-видимому, не было. Но как всегда, велись вольные разговоры. В салонах Сен-Жерменского предместья полушепотом передавали дерзкую остроту графа Нарбона. Какой-то почитатель императора сказал: «Бог сотворил Бонапарта и после этого предался отдыху». Нарбон по этому поводу заметил: «Господу Богу надо было предаться отдыху немного раньше». Острота дошла до императора, но последствий не имела — Нарбон не был наказан; через какое-то время он взял его своим адъютантом. По-прежнему оставалось неясным поведение Бернадота. Еще более сомнительной была тайная и темная армия, управляемая Фуше. Но более всего забот причинял продолжавшийся, несмотря на победы, финансовый кризис. Все усилия власти были направлены на его преодоление.
Император возобновил приемы в Тюильрийском дворце. Он старался придать им пышность, великолепие; невольно подражая своим далеким предшественникам на троне Людовику XIV и Людовику XV, он хотел богатством, роскошью, выставленной напоказ, затмить все европейские дворы. Тогда уже начал складываться стиль ампир. Великолепие, броская нарядность, яркая позолота слепили глаза. Мелкие вопросы придворного этикета были подняты чуть ли не на уровень государственной политики. Из архивной пыли были извлечены дворцовые правила времен Людовика XIV; они подверглись тщательному изучению. Спешно разыскали госпожу Кампан — бывшую первую горничную королевы Марии-Антуанетты; она была приставлена к императрице Жозефине. Во дворце Сен-Клу некоторые залы для приемов были разделены по рангам: ближайший к покоям императора — только для принцев, членов императорской семьи. На приемах приглашенные также размещались строго по рангам. Вновь возникло соперничество придворных дам, жен высших сановников империи. Сколько мелких обид, уязвленного тщеславия, сколько горьких слез и злых, колких слов, слетавших с улыбающихся губ, чуть прикрытых веером! Перед императором все склоняли головы, но, отойдя в сторонку, беззвучно посмеивались над этой странной манией подражания прошлому веку. Но императора боялись, и каждый старался ему угодить.
Чутье большого актера подсказало Бонапарту, что среди ярких и нарядных туалетов членов императорской семьи и гостей он один может позволить себе сохранить простой серый сюртук без орденов, без украшений. Но эти торжественные, парадные приемы проходили натянуто, напряженно. Как далеки они были от искрящихся молодостью, весельем беззаботных вечеров «двора» Бонапарта в Монбелло! Жозефина уже не могла внести дух оживления, ее угнетали тяжелые предчувствия. Сам Бонапарт был угловат, резок, груб. Он задавал даже дамам неприятные вопросы. К герцогине де Линь он при всех обратился с вопросом: «Скажите, вы все так же любите мужчин?» «Да, государь, но только когда они хорошо воспитаны», — ответила дама не задумываясь. Но не все решались на смелый ответ императору. Мужчины с опаской ожидали каких-либо вопросов по службе: у Бонапарта была удивительно цепкая память и он во все хотел сам вникнуть. Когда он уходил, в зале чувствовался вздох облегчения; все оживали; лица, движения освобождались от сковывавшей всех напряженности; тогда только и начинался по-настоящему вечер[830].