Но тильзитские соглашения встретили оппозицию и даже своего рода скрытое противодействие и со стороны «молодых друзей» императора: его осуждали и те, кого называли либералами, — сторонники реформы. Новосильцев сразу же по возвращении царя попросил уволить его в отставку. Просьба была удовлетворена. Новосильцев был англофилом, и каждому без слов было понятно, что вся «английская партия», все приверженцы союза с Британией — от Новосильцева до Семена Воронцова — должны сойти с политической сцены; они не могли быть проводниками нового, антианглийского курса.
Примеру Новосильцева вскоре же последовал Кочубей. Затем и Строганов и Чарторыйский должны были отойти в сторону; царь не мог не почувствовать, что недавние друзья не одобряют его новую ориентацию. «Негласный комитет» перестал существовать.
Но недовольство новым союзом, молчаливое осуждение царя, еще недавно всеми восхваляемого, «обожаемого монарха», приняло в кругах столичной аристократии, а тем более провинциального дворянства почти всеобщий характер.
Как далеко зашли эти расхождения в 1807–1809 годах?
Савари, герцог Ровиго, первый представитель императора Наполеона в Петербурге, и на долгом пути следования в столицу империи, и по прибытии чувствовал леденящую атмосферу враждебности, окружавшую его со всех сторон. Первоначально, особенно во время долгого путешествия по глухим дорогам и, казалось, заснувшим за полосатыми столбами маленьким городкам западных губерний, где в церквах предавали анафеме «антихриста» и «врага рода человеческого», злые взгляды и угрюмые лица можно было еще объяснить инерцией войны. Но то же самое Савари почувствовал и в Петербурге. Здесь не могли ссылаться ни на инерцию, ни на неосведомленность.
«На протяжении первых шести недель все двери оставались передо мной закрытыми»[907],— вспоминал позднее об этом времени герцог Ровиго. Всюду, куда ни ступал официальный представитель императора французов, вокруг него сразу же образовывалась пустота. В большом, оживленном городе, в великолепной столице империи генерал Савари чувствовал себя одиноким: для него город оставался пустынным. Это же отмечал и наблюдательный шведский посол в Петербурге граф Стединг. Он доносил в Стокгольм, что посланца Наполеона, за небольшими исключениями, «нигде не принимают» в столице[908].
В резком контрасте с общим враждебным приемом была подчеркнутая доброжелательность, более того, дружественность императора. Царь был ласков, любезен; он оказывал французскому генералу знаки внимания, каких не удостаивался ни один из дипломатов, аккредитованных при его дворе. Савари многократно был приглашаем к обеду и в Зимнем дворце, и в летнем — Каменноостровском, и на торжественных приемах в Петербурге. Единственный из иностранцев генерал Савари получал приглашения на военные парады, и ему отводилось место непосредственно рядом с императором[909].
Словом, император Александр как бы намеренно подчеркивал, афишировал свое расположение к французскому генералу. Но странное дело, казалось бы, вымуштрованное, привыкшее во всем подражать двору петербургское высшее общество на сей раз осмелилось не следовать за высочайшим примером. Двери великосветских салонов столицы оставались замкнутыми для генерала Савари.
Даже прямое распоряжение царя приглашать представителя императора Наполеона и то наталкивалось на явственно ощутимое сопротивление. Императрица Мария Федоровна, уступая настоятельному желанию сына, приняла французского генерала в Таврическом дворце. Но как сообщал Савари, «прием был холоден и длился менее одной минуты». Этот сугубо официальный, ледяной прием лишь подчеркивал недоброжелательство императрицы-матери и всего «старого двора», политический вес которого наблюдательный французский генерал сумел быстро оценить.
Такой же холодный прием ожидал Савари в салонах высшего общества Петербурга, вынужденного подчиниться воле самодержавного монарха.
Было ли это лишь невинной формой камерной фронды придворной знати? Не шли ли намерения дальше?
Вскоре стало известно, что в петербургских и московских гостиных сановной аристократии зачитываются книжкой, хлестко озаглавленной: «Мысли вслух на красном крыльце ефремовского помещика Силы Андреевича Богатырева». Книжка эта, написанная не без бойкости, в народном или, вернее сказать, псевдонародном лубочном стиле, высмеивала увлечение всем французским, французоманию русского дворянства, восхищавшегося всем приходящим из Парижа — от женских мод до политических планов. Книжечка эта при всем ее балагурном тоне вовсе не была столь безобидной, как могло показаться с первого взгляда. За словесным ухарством скрывалась определенная политическая программа.