С радостью изрешетив их свинцовыми залпами, веселая армия проехала по стонущим людям, по глядящим еще глазам, по детскому крику.
Проехала и, победно и торжествуя, взяла безтюдный город.
2
12/VII-41
«Дорогая Нина!
С нами случилось, по-видимому, ужасное несчастье.
К утру 27-го, когда я почти добрался из Витебска до Минска, меня заверили последние встречные, что из города ушли все живые, что мама успела выскочить, когда рушился дом, и ее „наверняка“ нагнал и взял в свою машину Сергей Михеевич. Он мог нагнать, но мог обогнать и не заметить в этом несчастном столпотворении.
Меня довезли на грузовике до эшелона эвакуируемых и снабдили некоторыми медикаментами. Утешая себя надеждой, что маму везет один из эшелонов впереди, я направился в неизвестность.
Не буду описывать путешествия в открытых железных вагонах-корытах из-под каменного угля. Мы мерзли ночью, горели днем, до Оренбурга ничего не ели, пили воду на стоянках между станциями из первой попавшейся лужи. Я был настолько слаб, что простуженным и больным от перегрева приходилось протискиваться ко мне или их подтаскивали по черному угольному днищу вагона. Пришлось уговорить тех, на ком были простыни и скатерти, снять их с себя, связать кистями, углами и сделать навес для защиты от солнечных ударов и от режущего ночного ветра. Но все это не идет ни в какое сравнение с возможной судьбой мамы…
В Оренбурге узнали: двадцать пять эшелонов пошли в Сибирь, теперь все поворачивают в Ташкент. Мы добрались до него из Орши за семнадцать суток. Я доковылял до дома Ани, прилег у арыка, вымыл очки, смыл верхний угольный слой с лица, чтобы не напугать. Вошел в дом — а мамы нет!
Остается надеяться, что их эшелон направили в Сибирь и сюда она еще не могла добраться. Ее может спасти ее здоровье. Кроме чисто нервной головной боли в молодости и в последние годы боли в ногах из-за сырости, не было у нее недомоганий, ни разу в жизни не повысилась температура.
Где мой милый Саня, наш командир запаса? Уже в пекле войны? Делитесь со мной, дорогая, каждой вестью от него, если можно — сразу же, телеграфом.
Целую Вас
папа».
Прежде в письмах к Нине он писал «Варвара Васильевна» и подписывался «А. П.» Теперь, когда Саня на фронте, он стал считать и чувствовать себя ее папой, а Варвару Васильевну, неизвестно где затерянную, неизвестно, живую ли, — считать мамой.
А Саня — да, он уже был в пекле под Ораниенбаумом. Это пекло вскоре будет названо «Ораниенбаумский пятачок» и таким войдет в историю девятисотдневной обороны Ленинграда. Девятьсот плюс еще два месяца тяжелых боев и огромных потерь до начала полной блокады.
У командира запаса Александра Коржина, как полагалось, был мобилизационный листок с указанием: через семь часов после объявления войны — явиться. Иметь при себе такие-то документы, ложку и что-то еще… а что — забыто.
В Ленинграде выдался первый за весь июнь теплый, солнечный выходной день. Нина и Саня огорчились, что допоздна проспали, но все же решили поехать за город, побродить по лесу.
Когда они вышли, светило солнце в чистой голубизне, город был ярким, женщины — легко и светло нарядными.
Был у ленинградцев свой стиль, было чувство меры и линии, как в прекрасных зданиях города. И где угодно можно было услышать: «Сразу видно — ленинградка!»
Нина и Саня шли в солнечно-праздничном настроении и… что такое?.. за полквартала, на трамвайной остановке у репродуктора — толпа, прикованная, недвижная.
Нина рванулась туда. Саня крепко взял ее за руку, задержал и сказал: Это война.
Они подошли к репродуктору, дослушали объявление и обращение к народу. А женщины уже плакали, уткнувшись в мужей, прижав к себе детей.
Наши двое подождали повторения, услышали пропущенное начало, и ноги сами повели их по любимому Саниному Кировскому мосту — в Летний сад.
Они сидели на скамье, смотрели на идущих по аллее, сразу же определяя, кто из них слышал и знает, а кто еще радуется солнечному дню.
В распоряжении Сани было только семь часов. Нет, уже не семь, шесть с половиной. А они не спешили домой.
Сидели и сидели. Быть может, потому, что это был сад, куда, «как в свой огород», приходил в шесть часов утра в пантофлях и халате Пушкин, и потому, что просвечивала сквозь молодые листья старых пушкинских лип набережная непостижимой гранитной плавности. И все это было домом Сани и Нины.
Белый вечер. И самая белая будет ночь: одна заря почти настигнет другую. То, что указано в мобилизационном листке, и чуточку сверх того уложено в рюкзак, но и на четверть его не заполняет. Заполнить хотя бы до половины — безусловно нужным! — Саня не дает.
Стук с лестницы в стену. Приходит брат Нины, Левушка. Лицо улыбчато-извиняющееся. Он всегда с печальным юмором извиняется за просчеты человечества.
У него воинская специальность, приобретенная в студенческие годы. Штурман небесного тихохода, как он себя величает. На заводе ему объявили, чтобы в военкомат не совался: его инженерная голова пока что нужнее, чем штурманская. Но он будет соваться, а его так и не возьмут. Он будет ездить на завод, покуда будут возить трамваи. Будет ходить пешком, пока весь не распухнет, не раздуется от голода. Тогда из блокадного Ленинграда его перебросят самолетом в Ташкент, на эвакуированный из Москвы завод такого же типа. И, обедая в ташкентской столовой, он будет безошибочно узнавать ленинградцев по их взгляду на приближающийся поднос с едой.
С Левушкой пришел его друг Илья, недавний однокурсник, по мозговым качествам — номер первый, да еще альпинист, да еще с огромными цыганскими глазами, смущенными своей красотой и потому покоряющими женский пол еще сильнее, и в таком охвате, что это уже глобальное бедствие. Его мозговые свойства используются в физической лаборатории академика Иоффе. Точнее, использовались до сегодняшнего дня включительно. Завтра утром он явится добровольцем на призывной пункт.
Его воинская специальность пехотная, его возьмут.
В первом бою он останется один среди убитых товарищей, подберется к пулемету и застрочит по «завоевателям мира». А когда нечем будет строчить, когда гитлеровцы попрут к нему, он убьет себя, выстрелив из нагана командира взвода, лежащего рядом, теряющего сознание, кажущегося мертвым. Этот командир расскажет об Илье после войны, после концлагерей.
Но пока что Илья сидит в уютной мансарде, в уголке, и все поглядывает на Саню какими-то неотпускающимп глазами, словно ищет способ оказаться на войне с ним рядом.
Левушка с Ильей не первыми пришли в этот вечер к Сане и Нине. У них уже сидел пишущий человек и ее муж дирижер. А через несколько дней дирижер уйдет в ополчение.
Нет, погодите немного! Он еще здесь. Сегодня был утренний симфонический концерт под его управлением.
Он знает, как вести музыкальную фразу, чтобы до каждого долетела ее суть и чувство. Он слышит звуки, читая ноты и читая книги. Те книги, где непроизнесенное, не предназначенное для пения, прочитанное глазами слово звучит. Где оно и понятие, и свое, отличимое от всех других звучание. Да, сегодня — это так. Он — имеющий уши, он слышит. А через несколько дней уйдет в ряды Народного ополчения и не вернется. Не постигнет он сути звуков истребления, не защитится, не прижмется к земле.
Последняя чашка чая в этом доме, в этой высокой, притихшей мансарде. Последняя чашка чая в этой жизни. Военная и послевоенная — это будут другие жизни.
Последний глоток — и все идут провожать Саню.
Вот улица, поворот за угол… Вот Александр Коржин входит в назначенную дверь в своем летнем легком гражданском костюме, но уже отвердевшим, военным шагом и собрав всего себя в кулак.
Глава вторая
1
— Усыпите меня, как собаку!
— Перестаньте, хороший мой, шею свернете.