Выбрать главу

Но те, кто еще может идти — на распухших ногах, но может, — идут, доходят до своих цехов, до своих лабораторий и работают — не из последних сил, последних уже нет, не на втором дыханье, а неизвестно из каких сил и на каком дыханье.

Так шел Левушка на свой завод и работал. Так шел родственник его, главный инженер молочного завода, где давно молоком не пахло, и он придумал делать молоко из каких-то обнаруженных в разбитом складе остатков сои, и это соевое молоко спасало не увезенных из Ленинграда детей.

Город великих творцов, великой красоты начали бомбить в сентябре. Затем к бомбежкам добавились лютые обстрелы. И теперь по городу в сугробах, по узким тропинкам, под обстрелом фашистских орудий, по той стороне улиц, какая при обстреле менее опасна, шли и плелись, доходили и не доходили к месту работы ленинградцы.

Как-то утром, не то в конце февраля, не то в начале марта, главный инженер благополучно дошел до своего молочного завода и днем шел с лаборанткой из лаборатории в цех по заводскому двору. Высоченный главный инженер шагал слабым, но крупным шагом, и маленькая, более крепкая, молодая лаборантка шла сзади, еле за ним поспевая. До цеха они не дошли: осколок снаряда навылет пробил ему плечо и угодил в голову лаборантке.

Ее убило сразу, наповал. Главный инженер умер немного позже.

Да, в Ленинграде еще страшная зима сорок первого — сорок второго. А в Ташкенте — уже весна. На голых ветках, прежде чем распустились листья, нежно-розово зацвел урюк. Улицы обласканы весенним солнцем. Обласканы люди, особенно те, кто ничего с собой не успел взять и продрог за сырые, длинные зимние два месяца.

Город полон высветленной энергии — ученой, рабочей, поэтической. Создаются свои лекарства, свой сульфидин, свои военные приборы или хитрые детали к приборам вместо импортных. Создаются киносборники для фронта, стихи, полные боли, устремленные к победе. Уже написано и вот-вот появится в ташкентском альманахе:

Мы знаем, что ныне лежит на весах И что совершается ныне.

Час мужества пробил на наших часах.

И мужество нас не покинет.

Так начинается известное «Мужество» Анны Ахматовой. Ее избирают в Ташкенте председателем Ленинградского землячества. Оно организовалось с главной целью — помочь Ленинграду посылками: фруктовыми, витаминными, луковыми («Товарищи, побольше, побольше луковых!»).

Но Ташкент, этот Новый Вавилон, все растягивается, все вбирает в себя новых жителей. Он разнолик, разноязычен, разнодеятелен. Он полон энергии и крупнейших жуликов — одесских, ростовских и прочих, и прочих.

В городе не хватает папирос — пожалуйста: вот вам мальчишки-продавцы с красивыми самодельными папиросами на красивых лоточках.

— Вам рубль за штуку дорого? Так вы понюхайте своим носом, какие это папиросы! Это не ваш Табакторг.

Это наш, частный син-ди-кат! Наш директор — не директор Табакторга. Он платит нам десять коп с каждой папиросы.

— Сколько же ты зарабатываешь?

— Хэ! Больше ваших народных артистов.

Покупают курильщики одну папиросу, поеживаются от вины перед семьей и покупают еще…

Но директор такого синдиката — это жулик с незаурядным, масштабным организационным талантом. Есть иные — аристократы-грабители. Вы идете вечером по улице. Вы — это хорошо одетая женщина или добротно одетый субтильный мужчина. Вы идете и слышите сзади добродетельно-мягкий, предупредительный голос, почти на ушко: «Извиняюсь, мадам» или: «Извиняюсь, мусью», — и тотчас справа и слева вас галантно поднимают под локотки двое — ну просто лондонских денди, а третий, невидимый, потому что он за спиной, нежно и ловко снимает ваши туфли с обеих ног разом, твердо при том предупреждая: «Чтобы было тихо».

Все строго распределено. Есть вот такие галантные обувщики, есть только ювелиры и специалисты только по снятию верхней одежды или по изъятию только бумажников и дамских сумочек. Известны случаи, когда снималось пальто, а сумочка с деньгами оставлялась, кольцо с бриллиантиком и то оставлялось на пальце.

Ибо у жуликов закон есть закон. Увы, его нет у матерых кровавых бандитов, а их в нашем Новом Вавилоне тоже накопилось вполне достаточно.

И еще — базары. Поиски понаехавшей ученой интеллигенцией чего-нибудь доступного в этих горах и грудах изобилия. Жалостливые хозяйки при встрече на базаре пытаются вразумить своих постояльцев, то есть, как они считают, уже свою интеллигенцию:

— Ну что вы за народ? Студентов учите, музыку сочиняете, книги пишете вот какие толстые. А что вы для жизни понимаете? Ничего. Кто вам не хотел продать орехи, этот? Я его знаю, идем.

— Салям, Хамракул. Говорят, ты хороший человек, не скупой. Почему не даешь десять орехов за две пятерки?

— Куда положу? Мелкий деньги мешок не помещаются.

— Некрасиво, Хамракул. У тебя хочет купить жена большого ученого, сама ученая.

— Почему у большой ученый нет одна бумажка — сто, нет одна бумажка десять, а есть пять и пять!

— Слушай, Хамракул, я тебе скажу адрес того эвакуированного, кто продает золотые часы с золотым браслетом. А ты продай ей десять орехов за две пятерки. Она от голода падает.

— Почему не говорил, какой большой человек муж?

Почему не говорил: падаю, нет курсак, совсем курсак-живот пропал? Хамракул не скупой. Ты — пиши адрес. Ты — давай два пятерка, бери десять орех. На, бери добавка — два орех!

— Вот видите, вам надо приставить еще голову. Одной ученой головой вы не можете понять, что на базаре надо поторговаться, поговорить, уговорить.

Базар — главная половина жизни, половина Ташкента.

Нет, все-таки — не главная и не половина. Все-таки определял жизнь сотен тысяч эвакуированных иной Ташкент — тот, что обеспечивал жильем, столовыми, что обеспечит постепенно и более достаточным питанием. Тот Ташкент, что в эти весенние дни готовится встретить ленинградцев, вывезенных Дорогою жизни.

Готовилась встретить этих людей, истощенных голодом, холодом, сверхсильной работой, и Неотложная помощь. Готовился весь Институт — от директора до санитара, до Сереги-без-никаких-женских-сережек.

Подошел поезд. Начали выходить — закутанные, серые лики. Тех, кто пошатывался на неверных ногах, подхватывали и снимали на перрон встречающие. То из одного, то из другого вагона слышалось:

— Носилки сюда! Мужчину сюда… Двоих, пожалуйста!

Спешили врачи и санитары с носилками, вскакивали в вагон мужчины, выносили, выводили ленинградцев.

Они проехали ледяную, открытую ветрам ладожскую Дорогу жизни на грузовиках, прижатые друг к другу, вжатые друг в друга, походя на один сросшийся, смерзлый ком. Затем продолжали путь в товарных вагонах с «буржуйками», греясь у этих докрасна раскаленных железных ящичков на ножках и холодея в углах вагона, — в двух шагах от «буржуйки» уже холодея.

На станциях их встречали жители города. Их подкармливали, давали дорожные пайки. Само слово «ленинградцы» обрело небывалое, высокое значение.

И встречали их с небывало высоким состраданием.

Каждый ленинградец знал: надо есть понемногу, нельзя сразу. Но некоторые не удерживались, съедали все, и это было концом. Они не доехали.

Некоторые были в той стадии истощения, когда уже не выйти даже за едой. Невесомое тело и голова уже скованы холодными тисками или, наоборот, раскованы блаженной предсмертной расслабленностью, пеленой последнего тумана. Кому, кроме этих людей, выдалось ощутить такое, не воспетое великими стихами, мгновение: открываешь глаза, а может быть, их открывает удивительный запах… Перед тобой озабоченное женское лицо, рука с ложкой бульона. И бульон — куриный бульон! — вливается в рот.

Кому выкричать это спасибо? Кто эти женщины, принесшие в какой-то привокзальный дом койки, тюфяки, свои простыни, одеяла и подушки, свои кастрюли, тарелки, чашки и ложки? Кто варил для тебя этот бульон и вливал в рот?

Говорили, что где-то в Данилове, например, создали для ленинградцев общественную больничку сами даниловские жительницы и старенький доктор, давно отошедший от дел. Его уже нет. Кто эти женщины — неизвестно.